Заблудившийся трамвай гумилев анализ. Средства художественной выразительности

В письмах Бунина история «Титаника» никак не отразилась; он пишет рассказ «Господин из Сан-Франциско» спустя три года и четыре месяца после гибели парохода. Пароход, на котором плывет господин, называется «Атлантида», как легендарный ушедший под воду остров-государство. Точно так же «Титаник» отсылает к титанам — мифическим существам, противопоставившим себя греческим богам, вступившим с ними в схватку и проигравшим. Как напоминала одна газета, реагируя на символическое название парохода, «Зевс низвергнул сильных и дерзких титанов громовыми ударами. Местом их последнего покаяния стала мрачная бездна, тьма, лежащая ниже глубочайших глубин Тартара».

В рассказе есть мотив, скорее нехарактерный для Бунина, — мотив предчувствия:

«Вежливо и изысканно поклонившийся хозяин, отменно элегантный молодой человек, встретивший их, на мгновение поразил господина из Сан-Франциско: взглянув на него, господин из Сан-Франциско вдруг вспомнил, что нынче ночью, среди прочей путаницы, осаждавшей его во сне, он видел именно этого джентльмена, точь-в-точь такого же, как этот, в той же визитке с круглыми полами и с той же зеркально причесанной головою.
Удивленный, он даже чуть было не приостановился. Но как в душе его уже давным-давно не осталось ни даже горчичного семени каких‑либо так называемых мистических чувств, то тотчас же и померкло его удивление: шутя сказал он об этом странном совпадении сна и действительности жене и дочери, проходя по коридору отеля. Дочь, однако, с тревогой взглянула на него в эту минуту: сердце ее вдруг сжала тоска, чувство страшного одиночества на этом чужом, темном острове...»

Иван Бунин. «Господин из Сан‑Франциско»

Рассказ о том, как наивна и смертельно опасна гордыня человека цивилизации, его самоуверенность, его ощущение, что ему подвластно все. Господин из Сан‑Франциско, который рассчитывает все свое путешествие, сталкивается с тем, что рассчитать нельзя, — со смертью, и смерть оказывается сильнее. И под знаком смерти написан весь рассказ.

«Неслучайно у бунинского героя нет имени. Это человек западной цивилизации. Это человек общества потребления, как сказали бы сейчас. Это человек мышления комфорта и отеля. Он становится потребителем, и для него, в общем-то, слушать мессу в Неаполе или стрелять в голубей — это все в одном ряду, это все сходные удовольствия, о которых он размышляет с одинаковым интересом.

А западная цивилизация находится на краю катастрофы — таков, по‑видимому, смысл „Господина из Сан-Франциско“. Конечно, это связано не столько с гибелью „Титаника“, которую Бунин, разумеется, не мог не учитывать. <...> Первая мировая война как будто обозначила для Бунина этот самый кризис западной цивилизации».

Лев Соболев

Тем не менее Бунин показывает и альтернативу — это горцы, молящиеся статуе Богородицы, или рыбак Луиджи. Им простая жизнь по-прежнему важна. 

Конспект

Вячеслав Иванов — поэт, теоретик русского символизма — локальный, «кружковый» классик. Он учился в Берлине у Теодора Моммзена, изучал римскую историю, а потом переквалифицировался в поэты и от Рима обратился к Греции. Он стал заниматься историей религии — и, в частности, объяснял происхождение древнегреческой трагедии через культ Диониса. В его трактовке Дионис был своеобразным предтечей Христа: это умирающий и воскрешающийся бог. Жриц и поклонниц Диониса, которые участвовали в обрядах символического убийства бога, называли менадами; во время этих обрядов они вступали в священный экстаз. Об этом Иванов написал стихотворение «Мэнада», которое было чрезвычайно популярно:

Скорбь нашла и смута на Мэнаду;
Сердце в ней тоской захолонуло.
Недвижимо у пещеры жадной
Стала безглагольная Мэнада.
Мрачным оком смотрит — и не видит;
Душный рот разверзла — и не дышит.

В обращении менады к богу выделяется перебой ритма:

«Я скалой застыла острогрудой,
Рассекая черные туманы,
Высекая луч из хлябей синих...
Ты резни,
Полосни
Зубом молнийным мой камень, Дионис!»

Эту часть стихотворения Иванов изначально написал для трагедии «Ниобея», что подсказывает: этот текст не для чтения, а для произнесения. Когда актриса Валентина Щеголева впервые прочитала «Мэнаду» на вечере у Иванова, все пришли в восторг.

Ритмический прием из «Мэнады» запомнился, затем перешел в стихи Мандельштама и в «Бармалея» Чуковского. Но откуда он взялся? Иванов читал лекции о поэзии и, по воспоминанию слушателей, описывая ритмические богатства русского фольклора, приводил в пример песню «Ах вы, сени, мои сени» — которая вполне могла служить источником для ритма «Мэнады». 

Конспект

«Заблудившийся трамвай» — самое загадочное стихотворение Николая Гумилева. Поэт написал его минут за 40: он говорил, что кто-то ему словно продиктовал его без единой помарки. Стихотворение, очевидно, описывает сон, но что этот сон значит? Известно, что в литературе трамвай — символ движения истории; а у Гумилева он становится символом русской революции. Гумилев действительно вскочил на подножку русской революции: в 1917 году его не было в России, но в 1918-м он вернулся, хотя его отговаривали. В тот момент с пути революции уже невозможно было свернуть — как не может свернуть трамвай.

«Для Гумилева, акмеиста, всегда стремящегося к четкости, ясности поэтической фабулы, этот рассказ о сне действительно довольно удивителен, потому что это рассказ импрессионистский, путаный — это предсмертные стихи, по большому счету».

Дмитрий Быков

Трамвай провозит автора через три ключевых момента человеческой истории: через Неву, где совершилась Октябрьская революция, через Сену, где произошла Великая французская революция, и везет его к Нилу, где, начиная с бегства евреев из Египта, зародилась многовековая борьба против рабства.

Но есть в стихотворении и два специфически русских подтекста — пушкинских. Первый — это «Капитанская дочка».

«Это намек на участь человека в революции, на участь Гринева. Его биография здесь угадана необычайно точно. Человек, у которого есть твердые понятия о чести, человек, который отвечает Пугачеву: „Сам подумай, как могу присягать тебе“, — это и есть, собственно говоря, Гумилев в 1918 и 1919 годах, человек с железным офицерским кодексом чести, оказавшийся в стане Пугачева. И все, что он может здесь делать, это читать лекции студийцам и переводить для горьковской „Всемирной литературы“ Кольриджа или Вольтера».

Дмитрий Быков

Второй пушкинский подтекст, более неожиданный, — это «Медный всадник».

«Ведь, о чем, собственно говоря, пушкинский „Медный всадник“? Разумеется, не о том, что маленький человек расплачивается за гордыню Петра, построившего город на Неве. Весь образный строй поэмы Пушкина говорит, что Петр прав, потому что в результате над приютом убогого чухонца воздвиглись петербуржские башни и сады. Но дело-то в том, что расплачивается за это маленький человек, и расплачивается он не за Петербург, а расплачивается за буйство порабощенной стихии. Когда порабощенная Нева идет обратно в город, это описано в тех же терминах, в каких в „Капитанской дочке“ описано восстание. Наводнение в „Медном всаднике“ — это русский бунт, бессмысленный и беспощадный, и жертвой этой революции становится Евгений, потому что его возлюбленная умерла».

Дмитрий Быков

Блок и Гумилев мало в чем похожи, но восприятие революции у них общее: революция — это гибель женщины, Прекрасной Дамы, Незнакомки, Катьки, Параши или Машеньки. Герой Гумилева пытается спасти возлюбленную и понимает, что обречен сам.

«Революция, этот заблудившийся трамвай, который прокатывается по живым судьбам, не несет свободы, а несет страшное предопределение. Все время хочется крикнуть: „Остановите, вагоновожатый, остановите сейчас вагон“, а он не останавливается, потому что у революции свой закон, не человеческий. А наша свобода — это только оттуда бьющий свет, только небесное обещание, только звездные послания, которые мы пытаемся расшифровать. Нет свободы на земле, нет свободы в реальности — свобода всегда откуда-то. И в зоологическом саду планет, волшебном космическом будущем».

Дмитрий Быков

«Заблудившийся трамвай» — первое и единственное суггестивное стихотворение у рационалиста Гумилева. Оно словно продиктовано ему из будущего, и в этой манере поэт писал бы потом, но Гумилев озарений и Индий духа нам остался неизвестен. 

Конспект

Логично предположить, что власть в 1930-е должна была скрывать информацию о массовых репрессиях — как, например, о голодоморе. Трудно себе представить, например, театральную пьесу о ГУЛАГе, однако такая была — и даже стала театральным хитом в 1935 году. Это пьеса «Аристократы» Николая Погодина. Драматург написал ее по заказу, ему позвонили, предложили написать произведение о заключенных — строителях Беломорканала, дали сутки на размышление, и он не отказался.

Стройка Беломорско-Балтийского канала была показательной: она должна была продемонстрировать преимущества советского режима и успехи индустриализации. При этом она проводилась в тяжелое время — и решили строить без импортной техники, дорогих материалов и силами заключенных, труд которых не оплачивался. Стройкой вдохновился Максим Горький, и в путешествие по ББК отправились 120 советских литераторов, описавших затем идеализированный быт строителей и перековку бывших уголовников.

Вернувшись с Беломорканала, Погодин решил написать комедию о ГУЛАГе. «Аристократы» из ее названия — это две группы заключенных, отказывающихся перековываться: одни — бывшие уголовники, другие — бывшие интеллигенты.

«Поскольку это была комедия, то Николай Погодин всячески старался публику развлечь. В пьесе очень много каламбуров, блатного языка, остроумных шуток и разных аттракционов. Например, на сцене многократно демонстрируется виртуозность карманного мошенничества. Герои постоянно что-нибудь у кого-нибудь крадут, прячут, и какие-то важные объекты — они переходят из рук в руки многократно в течение нескольких секунд сценического действия. Или заключенные так же легко обманывают лагерное начальство. Например, главный герой Костя Капитан, чтобы устроить свидание с девушкой, в которую он влюблен, обманывает надзирательницу, переодевается в девушку, ложится в кровать в косынке и таким образом веселит советскую публику.
Кроме того, в пьесе были нарочито брутальные моменты, которые должны были советскую публику фраппировать. Герои открыто признаются в убийствах, обучают друг друга смертельным ударам, а в одной из сцен герой, отказываясь работать, калечит себя: берет нож, разрывает тельняшку и режет себе грудь и руки».

Илья Венявкин

Все заканчивается хорошо: уголовники начинают работать сообща и соперничать за знамя ударников труда, а интеллигенты используют свои специальные знания в проектировании. Настоящими героями оказываются чекисты — «инженеры человеческих душ», которые могут найти к человеку подход, чтобы тот переродился. В конце пьеса становится даже сентиментальной: перекованные уголовники плачут.

«Таким образом, ГУЛАГ открыто показывался советской публике. Но при этом он представал в качестве еще одной площадки по созданию нового человека: никаких реально творившихся там ужасов показано не было, а в достаточно веселой и легкой атмосфере главные герои повествовали о своем перерождении.
Слишком долго это продолжаться не могло. Буквально через год после того, как пьеса вышла на сцену, официальная риторика совершила очередной поворот. В 1936 году прошел первый показательный московский процесс против Зиновьева и Каменева. И газеты резко поменяли свой тон. Выяснилось, что больше рассказывать об исправлении уголовников не получается. Риторика переключилась с исправления заблуждавшихся граждан на беспощадное искоренение врагов. Представить себе на советской сцене рассказ о том, как человек осужденный раскаялся и переродился, уже было невозможно. И пьесу Погодина тихо из репертуара убрали».

Илья Венявкин

Конспект

«Рождественский романс» 1961 или 1962 года — одна из визитных карточек Иосифа Бродского; это стихотворение он не прекращал читать и в эмиграции.

Плывет в тоске необъяснимой
среди кирпичного надсада
ночной кораблик негасимый
из Александровского сада,
ночной фонарик нелюдимый,
на розу желтую похожий,
над головой своих любимых,
у ног прохожих.

Что это за фонарик? Это, конечно, не Вечный огонь, которого еще не было в Александровском саду. Скорее всего, луна. Луна похожа на желтую розу, а месяц по форме напоминает парус кораблика, который плывет в ночном московском небе. Сомнамбулы — это лунатики, а слово «новобрачный» наводит на мысль о медовом месяце; «желтая лестница» — это лестница, освещенная лунным светом, и на «ночной пирог» луна тоже похожа.

Но почему в рождественском стихотворении появляется луна, а не звезда? Потому что в небе над Александровским садом уже есть звезда — кремлевская. И Бродский прибегает к замене, которая становится важным приемом в стихотворении. Мы помним, что Бродский петербуржец. В стихотворении не называется, но постоянно подразумевается река, желтый цвет — это цвет Петербурга Достоевского, поэт называет город столицей. Александровский сад есть и в Петербурге, у Адмиралтейства, на шпиле которого находится кораблик. Таким образом, в стихотворении есть еще одно двоение — это две столицы: подлинная столица, Петербург, и иллюзорная — Москва.

«И тут пришло время задать, пожалуй, самый главный вопрос — зачем Бродскому цепочка этих двоений нужна? Ответ, на самом деле, очень простой. Стихотворение называется „Рождественский романс“, а в финале возникают слова „Твой Новый год по темно-синей“. Вот оно, ключевое двоение, главное двоение. Москвичи, современные Бродскому 1962 года, петербуржцы, да и все вообще советские люди отмечали не главный, не настоящий праздник. По Бродскому, настоящий праздник — Рождество. Вместо него они отмечали праздник-субститут, они отмечали Новый год.
И в свете такой интерпретации давайте внимательно посмотрим еще раз на финал стихотворения:

Твой Новый год по темно-синей
волне средь шума городского
плывет в тоске необъяснимой,
как будто жизнь начнется снова,
как будто будет свет и слава,
удачный день и вдоволь хлеба,
как будто жизнь качнется вправо,
качнувшись влево.

В этих финальных строках собраны мотивы, связанные с Христом. „Как будто жизнь начнется снова“ — воскресение. „Свет и слава“ — мотивы, связанные в христианской традиции с фигурой Иисуса Христа. „Удачный день и вдоволь хлеба“ — это знаменитый рассказ о пяти хлебах. Но все эти образы, связанные с Христом и с Рождеством, сопровождаются страшным и трагическим „как будто“. Как будто, потому что в этой стране в этом году вместо Рождества празднуют Новый год».

Олег Лекманов

Конспект

К 1969 году Фазиль Искандер был уже известным писателем, автором сатирического «Созвездия Козлотура». Оттепельная творческая свобода постепенно сжималась — уже состоялся суд над Синявским и Даниэлем, — и способов творческой реализации оставалось немного: самиздат, тамиздат или эзопов язык. Им и написан рассказ «Летним днем».

«В случае эзоповской литературы творческая задача художника была двоякая — и написать как можно лучше и яснее то, что хочешь, и потрафить цензуре, чтобы провести текст в печать».

Александр Жолковский

Рассказчик встречает симпатичного немецкого туриста, и тот рассказывает, как в годы войны гестаповцы пытались убедить его сотрудничать. Тот не геройствует, но и не соглашается доносить на коллег — ради «сохранения нравственных мускулов нации». Однако с нравственностью все равно не все гладко: герой лжет жене и чуть было не убивает заподозренного в предательстве друга.

«При внимательном чтении оказывается, что слово, словесность, литература в центре повествования. И не просто потому, что литература любит говорить о себе, быть металитературой, но и в более существенном, экзистенциальном и литературно оригинальном смысле. Физик и его друг не просто писали антигитлеровские листовки, что уже некоторый литературный акт. Но они там высмеивали плохой немецкий язык и стиль книги „Майн Кампф“. То есть они критиковали фюрера с эстетико-литературной точки зрения. Дальше: разговаривает немец с рассказчиком на прекрасном русском языке, который выучил, чтобы читать Толстого и Достоевского, великих авторов, писавших на этические темы.
Тем самым Искандер решает сразу две центральные задачи. Этот немецкий физик в сущности переодетый русский интеллигент, поскольку и вся ситуация рассказа искусственно, по-эзоповски замаскированная советская ситуация: написано „гестапо“ — читай „КГБ“. Эзоповское письмо готово замаскировать актуальный сюжет под сказку, под жизнь на другой планете, под древние времена, под события в мире насекомых, но так, чтобы все прекрасно узнавалось читателем».

Александр Жолковский

А «промежуточность» позиции немецкого физика, отказывающегося и от прямого сотрудничества с гестапо, и от прямого геройства, повторяет половинчатость ситуации, в которой оказывается писатель, пишущий по‑эзоповски, — то есть сам Искандер.

У немца-физика в рассказе есть отрицательный двойник — это розовый советский пенсионер, сидящий за соседним столиком в кафе и беседующий о литературе с пожилой женщиной с явной целю показать свою образованность и власть.

«Он тоже в возрасте, тоже, значит, пережил эпоху тоталитаризма (в его случае сталинизма) и тоже любит словесность. Но он совершенно ничему не научился, совершенно не умеет читать и в результате по‑прежнему верит советским газетам. Его внимание к слову сугубо поверхностно, формально, бесплодно. Его интерес, интерес к литературе, не этичен, не серьезен, не экзистенциален, а направлен исключительно на властные игры с жалкой и беспомощной женщиной».

Александр Жолковский

Конспект

Вопреки слухам, появившимся после публикации «Дома на набережной» в 1976 году в журнале «Дружба народов», эта повесть (или маленький роман) легко прошла цензуру. Действие разворачивается в трех временных срезах: 1937, 1947, 1972 годы. В романе ни разу не названо имя Сталина, но всем понятно, что роман о сталинизме, страхе, политическом выборе и моральном крахе человека, вступившего в сделку с системой.

В роман зашита история самого Трифонова и его произведения. В 1950-м, в разгар антисемитской кампании по борьбе с космополитами, он написал конъюнктурную повесть «Студенты» — о студентах МГУ, сталкивающихся с преподавателями-космополитами и осуждающих их. Тем самым Трифонов переступил через себя: его родители были репрессированы. «Студенты» получают Сталинскую премию, а Трифонов воспринимает этот успех как катастрофу и надолго замолкает.

Герой «Дома на набережной» Вадим Глебов должен совершить выбор: он со своим учителем Ганчуком, попавшим под политическую кампанию, или не с ним. При этом Ганчук не ангел — и отступить легко, но предавая его, предаешь себя. В другом временном плане герой ломает жизнь одноклассникам, донося на них.

«И Трифонов начинает вскрывать механизмы политического террора. Политический террор, согласно Трифонову, замешан не на идеалах, пускай ложно понятых, и даже не на простой человеческой слабости, а круто замешан на зависти. <...> Герой Глебов живет фактически в барачном доме. И он завидует детям высокопоставленных номенклатурных деятелей, которые учатся с ним в одном классе. Он мечтает жить в Доме на набережной. Это символ советского могущества, это символ советского успеха, это символ власти, к которой он хочет приобщиться, и он ставит перед собой цель — он будет жить в Доме на набережной.

И со своим учителем Ганчуком он связан не столько отношениями научной преемственности, сколько мечтой проникнуть в Дом на набережной, где этот Ганчук живет. Ради этого разворачивается любовный роман, и он предает любовь. Ради этого разворачивается его научная карьера, и он предает науку. Ради этого он то ли готов, то ли не готов предать своего учителя».

Александр Архангельский

Героя от прямого предательства спасет случай, но человеком вновь он больше стать не может. А роман Трифонова от излишнего морализма спасает то, что герой — это проекция самого писателя. Беспощадный к себе, он оказывается вправе предъявлять моральные счеты и своему времени. 

Шёл я по улице незнакомой
И вдруг услышал вороний грай,
И звоны лютни, и дальние громы,
Передо мною летел трамвай.

Как я вскочил на его подножку,
Было загадкою для меня,
В воздухе огненную дорожку
Он оставлял и при свете дня.

Мчался он бурей тёмной, крылатой,
Он заблудился в бездне времён…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон!

Поздно. Уж мы обогнули стену,
Мы проскочили сквозь рощу пальм,
Через Неву, через Нил и Сену
Мы прогремели по трём мостам.

И, промелькнув у оконной рамы,
Бросил нам вслед пытливый взгляд
Нищий старик,- конечно, тот самый,
Что умер в Бейруте год назад.

Где я? Так томно и так тревожно
Сердце моё стучит в ответ:
«Видишь вокзал, на котором можно
В Индию Духа купить билет?»

Вывеска… кровью налитые буквы
Гласят: «Зеленная»,- знаю, тут
Вместо капусты и вместо брюквы
Мёртвые головы продают.

В красной рубашке с лицом, как вымя,
Голову срезал палач и мне,
Она лежала вместе с другими
Здесь в ящике скользком, на самом дне.

А в переулке забор дощатый,
Дом в три окна и серый газон…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон!

Машенька, ты здесь жила и пела,
Мне, жениху, ковёр ткала,
Где же теперь твой голос и тело,
Может ли быть, что ты умерла?

Как ты стонала в своей светлице,
Я же с напудренною косой
Шёл представляться Императрице
И не увиделся вновь с тобой.

Понял теперь я: наша свобода
Только оттуда бьющий свет,
Люди и тени стоят у входа
В зоологический сад планет.

И сразу ветер знакомый и сладкий
И за мостом летит на меня,
Всадника длань в железной перчатке
И два копыта его коня.

Верной твердынею православья
Врезан Исакий в вышине,
Там отслужу молебен о здравьи
Машеньки и панихиду по мне.

И всё ж навеки сердце угрюмо,
И трудно дышать, и больно жить…
Машенька, я никогда не думал,
Что можно так любить и грустить!

Анализ стихотворения «Заблудившийся трамвай» Гумилева

Стихотворения, написанные в период «позднего Гумилёва», сложны и символичы. Практически каждое из них — это погружение в себя. «Заблудившийся трамвай» — одно из таких.

Этот стих — погружение автора в себя. Гумилев негативно относился к происходящему в стране. Его не устраивала революция, и он считал, что страна отдана варварам на истерзание. Название абсурдно, ведь трамвай не может заблудиться, но в этом стихотворении трамвай — метафора, которая подразумевает всю страну, погрязшую во вранье и вымышленном патриотизме. «Как я вскочил на его подножку» отмечает поэт. Это связано с тем, что Гумилёв 10 месяцев проживал за границей, а в России оказался случайно во время революции и из-за своих политических убеждений стал невыездным. Сначала поэт не собирался покидать Родину, напротив, считал себя свидетелем событий, которые принесут России настоящую свободу, но спустя несколько лет признал, что теперь ему придётся жить в бесправном государстве, которым управляют бывшие крестьяне.

Поэт отправляется мысленно в страны, любимые им, но одновременно понимает, что не будет счастлив, даже если уедет за границу. Ведь воспоминания об ужасах революции будут всегда его преследовать в любом уголке мира и никуда от них не деться.

Гумилёв предполагает свою смерть, и палачом будет та самая власть крестьян. Но этот его не сильно омрачает. Намного печальнее то, что его прежней Родины, прежней России больше нет и не будет. И он не в силах что-либо изменить.

Машенька, к которой поэт обращается — собранный образ той России до революции, которую Гумилёв так сильно любил, образ его настоящей Родины. И поэтому он не может смириться с тем, что прошлую страну уже не вернуть назад, но все же восклицает, не веря, «Может ли быть, что ты умерла!». Это говорит о том, что Гумилёв до последнего надеялся на то, что крестьянская власть сгинет и все вернется в прежнее русло, но в то же время он прекрасно осознавал, что ничего назад не вернуть.

Это стихотворение доказывает то, что Гумилёв не будет участвовать в фарсе, который те самые крестьяне называли светлым будущем». Он требует: «Остановите трамвай!». Но остановить его никто не может и поэту приходиться ехать дальше, с горечью осознавая, что «дом в три окна и серый газон», которые промелькнули в окне, останутся в прошлом навсегда. Только когда произошла революция, поэт по-настоящему понимает, как дорога ему была та прежняя страна! «Я никогда не думал, что можно так сильно любить и грустить».

Поэтика позднего Гумилёва загадочна.

Как известно, автор "Огненного столпа " отходит от "чистого" акмеизма и возвращается — по крайней мере частично — к символизму, хотя в то же время некоторые черты акмеистической поэтики сохраняются и в его позднем творчестве. Однако сложный (и сугубо индивидуальный) синтез символистских и акмеистических принципов в сочетании со все более усложняющимся религиозным и философским осмыслением места и роли человека в бытии порождает немало трудностей при восприятии художественного мира позднего Гумилёва как единого ментально-эстетического целого.

Итак, попытаемся разобраться.

Это стихотворение — о путешествии в себя, о познании себя в качестве "другого". Лирический герой "Заблудившегося трамвая ", соприкоснувшись со своими "прежними жизнями", самым непосредственным образом наблюдает их, поэтому обращение Гумилёва к сравнительно редкому в литературе XX века средневековому жанру видéния вполне закономерно и естественно.

Для лирического героя стихотворения, весьма близкого его автору, открывается "прямое" визуальное восприятие своих "прежних жизней". С не меньшей яркостью это проявилось и в стихотворениях "Память " (написано в июле 1919 года ) и "Заблудившийся трамвай" (написано в марте 1920 года ), причем первое стихотворение в этом смысле даже более показательно, поэтому, прежде чем подробнее рассмотреть "Заблудившийся трамвай", необходимо обратиться и к этому произведению, тем более что оба стихотворения близки текстуально, на что А. А. Ахматова обратила внимание еще в 1926 году .

"Память" открывается словами:

Только змеи сбрасывают кожи,
Чтоб душа старела и росла.
Мы, увы, со змеями не схожи,
Мы меняем души, не тела.

Память, ты рукою великанши
Жизнь ведешь, как под уздцы коня,
Ты расскажешь мне о тех, что раньше
В этом теле жили до меня .

По Гумилёву, человеческая личность проживает множество жизней и, соответственно, "меняет" множество душ, причем лирический герой, вспоминающий свои прежние индивидуальности (фактически это этапы своего жизненного пути ), отделяет их от своего нынешнего "я". Они жили до него, иначе говоря, индивидуальное "я" оказывается не тождественно личности, которая не сводима, по Гумилёву, ни к душе, ни к тем или иным индивидуальным качествам, ни даже к человеческому "я": лирический герой "Памяти" о своих прежних воплощениях говорит в третьем лице — "он", отделяя их индивидуальные "я" от своего собственного.

Обратимся теперь к "Заблудившемуся трамваю" . Как и герой самого знаменитого в западноевропейской литературе видения — "Комедии" Данте, лирический герой стихотворения с самого начала оказывается в незнакомой местности. Но если Данте видит перед собой лес, то пейзаж у Гумилёва подчеркнуто урбанизирован:

Шел я по улице незнакомой
И вдруг услышал вороний грай,
И звоны лютни и дальние громы,
Передо мною летел трамвай.

Как я вскочил на его подножку,
Было загадкою для меня,
В воздухе огненную дорожку
Он оставлял и при свете дня.

Казалось бы, этот трамвай похож на любой самый обыкновенный вагон на рельсах. При таком понимании "звоны лютни" и "дальние громы" — это поэтическое описание обычных звуков, сопровождающих передвижение трамвая, а "огненная дорожка" — лишь электрическая искра, однако сам жанр видения и все дальнейшее действие заставляют обнаружить в этом описании нечто принципиально иное. Перед нами — мистический трамвай, и "звоны лютни", и "дальние громы", и "огненная дорожка" приобретают в данном контексте особый смысл. Все это следует воспринимать не метафорически, а буквально: именно лютня, именно гром, именно огонь. В таком случае перед нами оказывается некое мистическое чудовище, появление которого сопровождается криком ворон, то есть традиционным знаком рока и опасности.

Но особенность характера Гумилёва была как раз в том, что он любил опасность, сознательно к ней стремился, любовался ею. Эту же черту характера он передал и своему лирическому герою, в данном случае автобиографическому. И попадая внутрь трамвая, источающего громы и огонь (но и "звоны лютни" — знак утонченности и изысканности), лирический герой сознательно идет навстречу опасному и неведомому. Все это вполне соответствует жанру баллады, в котором написано стихотворение. Синкретическое сочетание двух жанров (баллады и видения) приводит к соседству в художественном мире стихотворения драматизма сюжета, прерывистости повествования, "страшного", недосказанного, романтически-таинственного (романтическая традиция была очень важна для Гумилёва), иначе говоря, того, что присуще балладе, — соседству всего этого с мистическими прозрениями и странствиями, с погруженностью в не вполне материальный мир, что характерно для жанра видения.

Мчался он бурей темной, крылатой,
Он заблудился в бездне времен…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон.

Поздно. Уж мы обогнули стену,
Мы проскочили сквозь рощу пальм,
Через Неву, через Нил и Сену
Мы прогремели по трем мостам.

Заблудившийся трамвай оказывается внеположным времени и пространству, Оказывается своего рода мистической машиной времени, свободно перемещающейся в хронотопы, связанные с "прежними жизнями" лирического героя.

И, промелькнув у оконной рамы,
Бросил нам вслед пытливый взгляд
Нищий старик, — конечно тот самый,
Что умер в Бейруте год назад.

Где я? Так томно и так тревожно
Сердце мое стучит в ответ:
Видишь вокзал, на котором можно
В Индию Духа купить билет?

Вывеска… кровью налитые буквы
Гласят — зеленная, — знаю, тут
Вместо капусты и вместо брюквы
Мертвые головы продают.

В красной рубашке, с лицом как вымя,
Голову срезал палач и мне,
Она лежала вместе с другими
Здесь, в ящике скользком, на самом дне.

Если "год назад" отсчитывается от "нынешней жизни" лирического героя, то описание казни явно относится к эпохе куда более отдаленной. Впрочем, хронотоп здесь едва ли вообще точно определим. А уподобление лица — вымени, по всей видимости, навеяно чтением Ф. Рабле, который весьма часто "менял местами" верх и низ. Как известно, Гумилёв называл Рабле в числе четырех наиболее важных для развития акмеизма писателей , но заимствуется здесь не "мудрая физиологичность" , которую глава цеха акмеистов приписывал этому автору, и не прославленный М. М. Бахтиным амбивалентный смех, а визуальная дискредитация персонажа, когда вместо лица у него оказывается нечто отвратительное.

В то же время сочетание продажи голов, красной рубашки и зеленной лавки не дает возможности точно определить хронотоп. Сам факт продажи голов, к тому же в столь заурядном месте, как зеленная лавка, возможно, свидетельствует о событиях Великой французской революции. Так, Томас Карлейль приводит сведения об изготовлении в то время брюк из кожи гильотинированных мужчин (женская кожа не годилась, поскольку была слишком мягкой), а из голов гильотинированных женщин — белокурых париков (perruques blondes) . Но палачи в то время исполняли свои обязанности не в красных рубашках, а в камзолах. Для того чтобы убедиться в этом, достаточно взглянуть на одну из многочисленных гравюр, изображающих гильотинирование . В то же время в лирическом произведении строгой исторической точности может и не быть.

Итак, визионер становится свидетелем казни своего прежнего "я", причем вся эта сцена напоминает финал рассказа Гумилёва "Африканская охота": "А ночью мне приснилось, что за участие в каком-то абиссинском дворцовом перевороте мне отрубили голову, и я, истекая кровью, аплодирую уменью палача и радуюсь, как все это просто, хорошо и совсем не больно" .

Зная дальнейшую судьбу поэта, можно только удивляться, сколь ясно он предощущал собственную гибель. Налицо предсказание будущего через прошлое. Ахматова писала: "Гумилёв — поэт еще не прочитанный. Визионер и пророк. Он предсказал свою смерть с подробностями вплоть до осенней травы" . Однако в этом и других приводимых Анной Андреевной пророчествах Гумилёва речь идет только и исключительно о нем самом. И визионером, и пророком он действительно был, но пророчествовал — лишь о себе. В отличие, например, от лермонтовского "Предсказания", где говорится о судьбе всей России, или блоковского "Голоса из хора", где речь — об апокалиптическом будущем мира и человечества.

И еще одна особенность обоих вышеприведенных эпизодов с отрубанием головы: в них совсем нет боли. В "Африканской охоте " об этом сказано прямо, в "Заблудившемся трамвае" палач не отрубает голову, не отсекает ее, даже не отрезает, но — срезает. Срезать можно что-то лишнее, мешающее, например, ботву с той же брюквы. И вместо ожидаемого ощущения боли — унижение на дне скользкого ящика. Все это напоминает не столько казнь как таковую, сколько страшный сон о казни. Такая несколько отстраненная манера в изображении собственной гибели, когда все происходящее кажется "не до конца" материальным, вполне соответствует жанру видения. Однако зыбкость видения отнюдь не исключает материальной конкретности скользкого ящика и мертвых голов в нем.

Следует обратить внимание и на то, что в отличие от стихотворения "Память", где лирический герой говорит о своих прежних воплощениях в третьем лице, в "Заблудившемся трамвае" такой лингвистической дистанции между прежними "я" визионера и его нынешним "я" — нет. Лирический герой сразу и окончательно принимает свои прежние индивидуальности — в себя. Происходит объединение всех этих индивидуальностей в некое личностное (но надындивидуальное) синкретическое целое. И то, что о своих прежних воплощениях визионер говорит: "я", — свидетельствует о полном и окончательном их приятии. Если лирический герой "Памяти" может любить или не любить свои "прошлые существования", поэтому и говорит о них в третьем лице, то для лирического героя "Заблудившегося трамвая" это абсолютно невозможно. Если в "Памяти" — вспоминание своих прежних индивидуальностей, то в "Заблудившемся трамвае" — слияние их с индивидуальным "я" визионера, распространение на них самого понятия "я".

А казнь "прежнего воплощения" лирического героя оказывается ступенью на пути в некую "Индию Духа"… Тема Индии для Гумилёва отнюдь не случайна. Так, в стихотворении "Прапамять" он писал:

И вот вся жизнь! Круженье, пенье,
Моря, пустыни, города,
Мелькающее отраженье
Потерянного навсегда…

Когда же, наконец, восставши
От сна, я буду снова я, —
Простой индиец, задремавший
В священный вечер у ручья?

Впрочем, Индия здесь ненастоящая. Вообще, присущая даже и позднему Гумилёву акмеистическая любовь к жизни прямо противоположна индийскому мировосприятию, для которого цель — избавление от жизни, уход из нее . Поэтому "Индия Духа" "простого индийца" — дань именно европейской традиции.

В то же время нельзя не упомянуть о том, что Гумилёву было довольно-таки неуютно в прославляемом им же самим "восточном мире". Показательно в этом смысле стихотворение "Восьмистишие":

Ни шороха полночных далей,
Ни песен, что певала мать,
Мы никогда не понимали
Того, что стоило понять .

Возвращение от эзотерических красивостей и экзотики — в Россию оказывается для поэта воистину открытием. И такое же возвращение мы видим и в балладе "Заблудившийся трамвай".

Действие переносится в Петербург конца XVIII века. Время можно определить достаточно точно, поскольку памятник Петру I, "Медный всадник", был открыт в 1782 году, а Екатерина II, которой "с напудренною косой шел представляться" лирический герой, умерла в 1796. Оказываясь в хронотопе Петербурга конца XVIII века, трамвай перестает блуждать по "прежним жизням" лирического героя и наконец останавливается. Цель путешествия во времени и пространстве достигнута.

И целью оказывается Машенька и ее мир.

Характерно, что именно здесь в последний раз упоминается вагоновожатый. Гумилёвское видение имеет некоторые общие черты с "Комедией" Данте, в которой тот называет своего спутника Вергилия "duca" — "вожатый". У лирического героя "Заблудившегося трамвая" тоже есть "вожатый", но это вожатый не столько лично и исключительно его, сколько всего трамвая, вожатый — вагона. А Машенька у Гумилёва во многом играет роль Беатриче. И подобно тому, как вожатый у Данте исчезает перед появлением истинной путеводительницы, Беатриче (Чистилище, XXX, 49-51), вагоновожатый у Гумилёва в последний раз упоминается перед первым упоминанием Машеньки.

Следует отметить, что параллель с Данте для Гумилёва отнюдь не случайна. Акмеисты проявляли особый интерес к итальянскому писателю, достаточно вспомнить А. А. Ахматову и О. Э. Мандельштама.

Мир Машеньки — это мир православия. Восхищение православной "твердыней" Исаакиевского собора, и молебен "о здравье Машеньки" свидетельствуют о весьма сильном воздействии православия на героя стихотворения.

Важно отметить и то, что твердо высказанное знание лирического героя о том, что он отслужит молебен о здравии Машеньки и панихиду по себе, заведомо исключает весьма популярную среди исследователей творчества Гумилёва версию Ахматовой, согласно которой "в образе летящего всадника" (Петра I) перед лирическим героем является смерть . Это утверждение обосновывалось тем, что в текстуально очень похожем месте стихотворения "Память" сразу после появления "странного" ветра герой умирает . В то же время не учитывалось, что в художественном мире Гумилёва твердо высказанная лирическим героем уверенность в том, что он сделает что-либо, в сущности, означает пророчество, которое просто не может не сбыться. Так, например, в финале стихотворения "Память", на которое ссылалась Ахматова, обосновывая свою версию, смерть лирического героя предсказана именно таким способом, поэтому смерть визионера в "Заблудившемся трамвае" до молебна о здравии и панихиды абсолютно невозможна.

В связи с параллелью "Машенька — Беатриче" заслуживают внимания и следующие строки из гумилёвского стихотворного цикла "Беатриче", впервые опубликованного в 1909 году:

Жил беспокойный художник,
В мире лукавых обличий —
Грешник, развратник, безбожник,
Но он любил Беатриче .

Назвать Данте безбожником, даже до влияния Беатриче или в период ослабления этого влияния, явно невозможно. Очевидно, что здесь говорится вообще не о Данте. И действительно, в этом стихотворном цикле, по свидетельству Ахматовой, речь идет о ней . Именно она для Гумилёва сыграла роль Беатриче. Но Беатриче не дантовской, а несколько иной, гумилёвской, научившей его, безбожника, вере.

Ахматова вспоминала: "В 1916 г., когда я жалела, что все так странно сложилось , он сказал: "Нет, ты научила меня верить в Бога и любить Россию" . И в стихотворении "Заблудившийся трамвай" Машенька, несмотря на то, что она нисколько не похожа на Ахматову, играет ту же роль. Она ничему специально не учит, но в ее мире любовь лирического героя к России и вера в Бога становятся естественными и необходимыми.

Показательно для характеристики лирического героя и появление Медного Всадника. Визионер как бы ставится на место пушкинского Евгения. Но его реакция на такую ситуацию прямо противоположна. Он не только не бежит из-под копыт, но даже радуется возможной гибели. Гибель для него была бы сладка, поэтому и появляется "сладкий" ветер. Он наделил лирического героя своего стихотворения стремлением встретить смерть радостно и мужественно, насладиться ею, а жалость вызвать — в других. Это проявилось и в процитированном выше отрывке из "Африканской охоты", и в эпизоде из "Заблудившегося трамвая" с отрубанием голов, и, например, в стихотворении "Отравленный":

Мне из рая, прохладного рая,
Видны белые отсветы дня…
И мне сладко — не плачь, дорогая, —
Знать, что ты отравила меня.

В то же время сравнение Медного Всадника у Гумилёва с пушкинским "кумиром на бронзовом коне" выявляет их различие. У Пушкина Всадник не случайно скачет с грохотом и тяжелым звоном. Он несет в себе огромную тяжесть, он способен сокрушить на своем пути все.
И совершенно иное у Гумилёва:

И сразу ветер знакомый и сладкий,
И за мостом летит на меня
Всадника длань в железной перчатке
И два копыта его коня.

Никакого грохота. Никакой тяжести. Всадник — летит. Так же летит, как "летел трамвай" в начале стихотворения. Всадник (как и трамвай, проскакивающий сквозь рощу пальм, страны и континенты) — не имеет веса. Он совершенно беззвучно летит на визионера, но это не страшно, а радостно. Это ощущение невесомого полета достигается метонимическим "рассечением" как самого Всадника, так и его коня. Летит одновременно — и только длань, и весь Всадник; летят и только два видимые визионеру копыта, и весь конь. Не монолитная тяжесть, а невесомый полет частей и целого.

Медный Всадник здесь связан не столько с конкретикой личности Петра I, сколько с самой идеей монархии, к которой Гумилёв, как известно, относился весьма положительно. Рассматриваемый эпизод во многом полемичен по отношению к сходной сцене из "Петербурга" А. Белого, где авторская оценка Медного Всадника, а также Сената и Синода как подавля ющих человека проявлений имперской государственной власти недвусмысленно отрицательна . В противоположность этому "сладость" встречи с Медным Всадником и молебны в "твердыне православья" подчеркивают лояльность лирического героя к государственно-монархическим символам, приятие их. В то же время положение лирического героя двусмысленно, поскольку его разлука с Машенькой так или иначе связана с представлением императрице, иначе говоря, государственная мощь, по Гумилёву, все-таки подавляет человека, хотя отношение к ней и положительно. Такая интерпретация проблема "человек — государство" весьма напоминает пушкинскую ("Капитанская дочка").

На перекличку этих двух произведений первым обратил внимание С. П. Бобров в своей рецензии 1922 года на гумилёвский "Огненный столп" . Впрочем, показательны и различия. Гумилёв "отбирает" у пушкинского Пугачева (вожатого) его казнь и "передает" ее лирическому герою. То же происходит и с представлением лирического героя императрице, вместо пушкинской Машеньки. Возможно, здесь проявилось сохранившееся и у позднего Гумилёва акмеистическое стремление все испытать лично, "вобрать" и этот опыте себя. Но драматизм финала гумилёвского стихотворения резко контрастирует с благополучным завершением "Капитанское дочки" свадьбой Машеньки и Гринева. В "Заблудившемся трамвае" драматическая развязка предопределена еще и неразберихой и абсурдом трех революционных эпох: 1917 года, эпохи Великой французской революции (предположительно) и эпохи Пугачевского бунта; "перепутанность" "прежних жизней" и хронотопов — во многом результат пребывания в революционном абсурде.

А метонимическая "расчлененность" Медного Всадника, по всей видимости, связана с ослаблением Российской монархии в начале XX века: "расчленение" предшествует прямому распаду… Кроме того, "невесомость" Медного Всадника, как и "невесомость" трамвая, связана со спецификой жанра видения. Мир, видимый изнутри трамвая, — это мир хотя и земной, но не вполне весомо материальный, — это мир, где боль и физическое страдание материально неощутимы, — это мир, где нет звуков. Единственные звуки, исходящие не из уст самого визионера, — это звуки, предшествующие его попаданию внутрь трамвая, и звуки, производимые самим трамваем, который на "трех мостах" вдруг приобретаете вес и "гремит", как обычный вагон на рельсах. Видимо, Гумилёву важно было здесь подчеркнуть "действительность" пребывания на Неве, Ниле и Сене, "действительность" географического освоения мира.

Но — головы срезают беззвучно, всадник летит беззвучно, я все обращения лирического героя к вагоновожатому и к Машеньке остаются без ответа. Визионера окружает полная немота, и это дает возможность предположить, что сама идея путешествия во времени и пространстве навеяна Гумилёву немым кинематографом. В таком случае смена хронотопов соответствует смене эпизодов при киномонтаже. Впрочем, сквозь стекла трамвая звуки проникают с трудом, поэтому беззвучие внешнего мира может быть объяснено и "естественным" образом.

Так или иначе, но немота, окружающая лирического героя "Заблудившегося трамвая", напоминает немоту блоковского видения "Передвечернею порою…":

Передвечернею порою
Сходил я в сумерки с горы,
И вот передо мной — за мглою —
Черты печальные сестры.

Она идет неслышным шагом,
За нею шевелится мгла,
И по долинам, по оврагам
Вздыхают груди без числа.

— Сестра, откуда в дождь и холод
Идешь с печальною толпой,
Кого бичами выгнал голод
В могилы жизни кочевой?

Вот подошла, остановилась
И факел подняла во мгле,
И тихим светом озарилось
Всё, что незримо на земле.

И там, в канавах придорожных,
Я, содрогаясь, разглядел
Черты мучений невозможных
И корчи ослабевших тел.

И вновь опущен факел душный,
И, улыбаясь мне, прошла —
Такой же дымной и воздушной,
Как окружающая мгла.

Но я запомнил эти лица
И тишину пустых орбит,
И обреченных вереница
Передо мной всегда стоит .

Визионер у А. А. Блока тоже имеет свою "Беатриче", "сестру", к которой обращается с вопросом, но ответа не получает. Беззвучна и толпа голодных людей, беззвучны их мучения в придорожных канавах. Но если у Блока тишина подчеркивает трагизм прозреваемой апокалиптической обреченности, то у Гумилёва беззвучие открывающихся перед лирическим героем миров связано с непереходимостью барьера между ними и визионером. Он бы и хотел перейти этот барьер, чтобы вполне и окончательно остаться в мире Машеньки, но не может. Замкнутое пространство трамвая оказывается своеобразной внехронотопической ловушкой, клеткой, из которой нет выхода. Возникает вопрос, не связана ли эта клетка с "зоологическим садом планет", у входа в который стоят люди и тени?

Заслуживает внимания и то, что в тексте автографа "Заблудившегося трамвая", хранящегося в собрании Лесмана, вместо "люди и тени" стоит "люди и звери" , а зверям естественно находиться в зоологическом саду, но отнюдь не в качестве зрителей. Таким образом, лирический герой оказывается пленником своей "мистической клетки", подобно тому как люди — пленниками космического "зоологического сада". Правда, там, в космосе, находится и единственный, по Гумилёву, источник человеческой свободы, но дело в том, что тот, кто "дает" свободу, может в дальнейшем ее и отобрать…

Показательны в этом смысле и строки из чернового автографа стихотворения "Слово", который в 1919 году Гумилёв подарил своему тестю Н. А. Энгельгардту:

Прежний ад нам показался раем,
Дьяволу мы в слуга нанялись
Оттого, что мы не отличаем
Зла от блага и от бездны высь .

Лирический герой "Заблудившегося трамвая", оказавшийся пленником своей мистической "клетки", заблудившейся хронотопическом мире, весьма напоминает лирического героя стихотворения Гумилёва "Стокгольм", написанного в 1917 году , причем герой вдруг "понял", что "заблудился навеки. В слепых переходах пространств и времен" .

Такое же понимание слова "навеки" обнаруживается и в "Заблудившемся трамвае", когда лирический герой стихотворения достигает наконец соединения в одном сознании своих предыдущих индивидуальностей. При этом выявляются и некоторые сверхиндивидуальные его черты:

И все ж навеки сердце угрюмо,
И трудно дышать, и больно жить…

В какую бы эпоху ни жил герой стихотворения, сколько бы жизней и душ ни "пропустил" через себя, угрюмость не покидала его сердца, а дышать и жить ему было столь же трудно и больно, как и теперь, во время личностного "объединения" индивидуальностей. И вдруг — без всякого перехода — озарение. Внезапно визионер говорит о том, что ни в одной из своих прежних жизней даже и не подозревал, что любовь может быть — такой. И при этом здесь ни тени экзотики, даже на уровне рифмы. Банальнейшая глагольная рифма на "ить": "жить", "любить", "грустить". И — неожиданное осознание абсолютной исключительности этой любви. Таким образом, окончательным итогом и обретением гумилёвского видения оказывается именно любовь, так же как и в видении Данте:

Здесь изнемог высокий духа взлет;
Но страсть и волю мне уже стремила,
Как если колесу дан ровный ход,

Любовь, что движет солнце и светила .

Но если в "Комедии" Данте любовь понимается по-христиански, то в "Заблудившемся трамвае" обретение лирическим героем любви к Машеньке не означает обретения им полноты христианской любви. И это не случайно. Если цель визионера у Данте — познание Божественного мироустроения и спасение, то цель у Гумилёва — познание своих "прежних жизней" и достижение личного счастья, которое оказывается (и безвозвратно) в прошлом, в XVIII веке. Отсюда — драматическая безысходность финала.

Но и такой финал отнюдь не исключает обретения лирическим героем жизненной полноты через приобщение к подлинной любви. В результате мистического путешествия он познает самого себя, отстранив от своего познающего "я" — себя же, но в прошлом, и, кроме того, утверждает свою любовь к миру:

Есть Бог, есть мир, они живут вовек,
А жизнь людей мгновенна и убога,
Но все в себе вмещает человек,
Который любит мир и верит в Бога .

Эти строки из гумилёвского стихотворения "Фра Беато Анджелико", написанного в 1912 году , вполне соотносимы с художественным миром позднего Гумилёва, в частности с миром "Заблудившегося трамвая". Если путешествие во времени есть не что иное, как путешествие в себя, то путешествие в пространстве означает антигностическое, а следовательно, и антисимволистское приятие мира. Человек вмещает в себя мир и тем самым уже не только не отвергает его, но — принимает. И если вмещение в себя Бога (Евхаристия) — процесс физический, то для Гумилёва вмещение мира — тоже процесс физический, а путешествие оказывается лишь формой вбирания мира — в себя. Так, в "Африканской охоте", написанной в 1914 году , убийства экзотических африканских зверей укрепляют связь рассказчика с миром: "Ночью, лежа на соломенной циновке, я долго думал, почему я не чувствую никаких угрызений совести, убивая зверей для забавы, и почему моя кровная связь с миром только крепнет от этих убийств" . Но и для позднего Гумилёва приятие чего-либо означает освоение, физическое вчувствование в принимаемое. Потому и понадобились Нева, Нил и Сена, что он на них был, принял их в свой индивидуальный мир и укрепил через физическую связь с частями мира связь с целым. Но полнота земной любви (пусть в прошлом) и полнота связи с миром — это и есть акмеизм.

В то же время картина мира в гумилёвском видении, как многократно указывалось, не акмеистическая, а скорее символистская (показательна нематериальная зыбкость и эфемерность художественного пространства стихотворения и символическая многозначность образов). Кроме того, свобода, понимаемая как свет, исходящий из космоса, — явный знак символистского мировидения. Однако возвращение позднего Гумилёва к символизму столь же неполно, сколь и непоследовательно. И то, что вполне "обыкновенная" Машенька оказывается аксиологическим центром гумилёвского стихотворения, отнюдь не случайно. Поэт смешивает художественные принципы символизма и акмеизма в поисках какого-то нового символистско-акмеистического синтеза. А "Заблудившийся трамвай" возможности такого синтеза как раз и демонстрирует.

Примечания:

1. Члены литературной группировки акмеистов воспринимали этот термин по-разному. Здесь и далее термин "акмеизм" интерпретируется в соответствии с тем, как его понимал Н. С. Гумилев.

2. См.: Аверинцев С. С. Истоки и развитие раннехристианской литературы // История все¬мир¬ной литературы: В 9 т. М.: Наука, 1983. Т. 1. С. 512; Гаспаров М. Л. Латинская литература // Там же. 1984. Т. 2. С. 505.

3. См.: Лукницкая В. Николай Гумилёв: Жизнь поэта по материалам домашнего архива семьи Лукницких. Л.: Лениздат, 1990. С. 226.

4. Там же. С. 240.

5. См.: Лукницкий П. Н. О Гумилёве: Из дневников // Лит. обозрение. 1989. № 6. С. 88.

6. Гумилёв Н. С. Собр. соч. Т. 1. С. 288.

7. Заслуживает внимания мнение Ахматовой, согласно которому Гумилёв в стихотворениях "Память" и "Заблудившийся трамвай" под видом реинкарнаций "описывает <…> свою биографию" (Лукницкий П. Н. О Гумилёве. С. 88).

8. Гумилёв Н. С. Собр. соч. Т. 1. С. 297-299. Далее ссылки на этот текст не приводятся.

9. См.: Гумилёв Н. С. Наследие символизма и акмеизм. С. 19.

10. Там же.

11. См.: Карлейль Т. Французская революция: История. М.: Мысль, 1991. С. 504-505.

12. Там же.

13. Гумилёв Н.С. Собр. соч. Т. 2. С. 231.

14. "Самый непрочитанный поэт": Заметки Анны Ахматовой о Николае Гумилёве // Новый мир. 1990. № 5. С. 221.

15. Гумилёв Н. С. Собр. соч. Т. 1. С. 220.

16. См.: Кураев А., диакон. Куда идет душа: Ранее христианство и переселение душ. М.: Троицкое слово: Феникс, 2001. С. 40-51.

17. Гумилёв Н. С. Собр. соч. Т. 1. С. 196.

18. Лукницкий П. Н. О Гумилёве. С. 88.

19. Там же. С. 87.

20. Гумилёв Н. С. Собр. соч. Т. 1. С. 110.

21. См.: Ахматова А. А., Гумилёв Н. С. Стихи и письма // Новый мир. 1986. № 9. С. 198, 210-211.

22. То есть что их брак распался. — П. С.

23. "Самый непрочитанный поэт". С. 220.

24. Гумилёв Н. С. Собр. соч. Т. 1. С. 139.

25. См.: Белый А. Петербург. М.: Республика, 1994. С. 218-219.

26. См.: Бобров С. П. [Рец. на кн. "Огненный столп"]. СПб., 1921 // Красная новь. 1922. Кн. 3. С. 264.

27. См.: Блок А. А. Собр. соч.: В 8 т. Т. 2. М.: ГИХЛ, 1960. С. 189-190.

28. Гумилёв Н. С. Стихотворения и поэмы. Л.: Сов. писатель, 1988. С. 514.

29. Гумилёв Н. С. Собр. соч. Т. 1. С. 540.

30. Лукницкая В. Николай Гумилёв. С. 200.

31. Гумилёв Н. С. Собр. соч. Т. 1. С. 218.

32. Рай, XXXIII, 142-145 (перевод М.Л. Лозинского).

33. Гумилёв Н. С. Собр. соч. Т. 1. С. 176.

34. Лукницкая В. Николай Гумилёв. С. 139.

35. Там же. С. 175.

36. Гумилёв Н. С. Собр. соч. Т. 2. С. 231.

Стихотворение «Заблудившийся трамвай» было написано Гумилёвым в 1919 г. и опубликовано в 1921 в сборнике «Огненный столп».

Ирина Одоевцева вспоминала, что Гумилёв поделился с ней тем, как у него возник замысел стихотворения. Он возвращался на заре домой после вечеринки, где пил и играл в карты, и, проходя по мосту через Неву, увидел летящий по небу трамвай. Он вспомнил что-то важное и увидел что-то из будущего. После этого как будто сама собой родилась первая строфа, а потом и всё стихотворение поэт произнёс строку за строкой, будто чужое. Гумилёв сам был удивлён тем, что у него получилось.

Поэт почти ничего не менял в стихотворении, только первоначальное имя Катенька было изменено на Машеньку.

Литературное направление и жанр

Стихотворение совершенно нетипично для акмеиста Гумилёва. Исследователи находят в нём множество символов.

Космос, описанный в стихотворении, противопоставлен миру земному, живому, конкретному, враждебен ему. Так символизм противопоставляется акмеизму. По одной из версий, стихотворение как раз прослеживает путь Гумилёва от символизма к акмеизму через творческие искания и сомнения.

Определить жанр стихотворения тоже непросто. Некоторые литературоведы называют его откровением. Сам Гумилёв считал его магическим стихотворением.

Тема, основная мысль и композиция

Стихотворение состоит из 15 строф. Первая строфа описывает героя в реальном мире. Остальные, кроме последней – путешествие лирического героя на волшебном трамвае, которое интерпретируется по-разному.

Тему и основную мысль стихотворение определить однозначно трудно. Это зависит от прочтения стихотворения. Либо это духовные творческие искания поэта, либо его прошлое, пронёсшееся у него перед глазами. Основная мысль обозначена в последней строфе-выводе. Названные чувства (любовь и грусть) рождены погружением в свою жизнь, собственное творчество, прошлое. К ним примешивается комплекс вины и ответственности («закажу панихиду»), ощущение отчаянья и безнадёжности («навеки сердце угрюмо»).

Тропы и образы

Нет ни одного стихотворения Гумилёва, которое интерпретировали бы так часто и так неоднозначно.

Трамвай, который видит лирический герой – пришелец иного мира, его сопровождают свет и звуки, выраженные эпитетами: вороний грай (символ смерти), звоны лютни (символ миссии поэта), дальние громы (война).

Лирический герой непонятным образом попадает на трамвай, который несётся без участия вагоновожатого и попадает в странное время и пространство, «заблудился в бездне времён». Есть множество интерпретаций символического значения трамвая: корабль-призрак, путешествие по загробному миру (вагоновожатый – Данте, Машенька – Беатриче).

Лирический сюжет стихотворения – это сон. Лирическому герою снится его собственная жизнь и даже казнь.

Некоторые литературоведы видят в путешествии трамвая проносящуюся перед глазами героя жизнь, как часто проносится она перед глазами умирающего. Поэтому лирический герой просит остановить вагон. Но безуспешно.

При такой интерпретации поездка на трамвае – путешествие во времени. Каждый образ – определённый период жизни поэта. Нева – Петербург 1920. Нил – африканские путешествия, закончившиеся 1913. Сена – Париж 1906-1908 гг. Дом в 3 окна – царскосельский дом, где в начале 20 в. жила Ахматова , названная в стихотворении Машенькой. То есть заблудившийся трамвай – воплощение обратно идущего времени.

Этот метод интерпретации очень уязвим, потому что из биографии Гумилёва можно выбрать и другие даты, привязанные к данным местам (например, в Париже Гумилёв был и в 1917-1918 гг).

Есть истолкование, при котором прослеживают обратный отсчёт не биографических событий, а творческих исканий: от акмеизма к символизму через мучительные сомнения. Тогда «Индия Духа» - символистский период творчества Гумилёва. Декадентское тревожное томление приводит героя в лавку зеленщика, где кочаны капусты соотносимы с человеческими головами. В этом образе связь со сказкой Гауфа «Карлик Нос». А более благостные образы пальм намекают на этап акмеизма. Поэт-акмеист выражает то, что Адам чувствовал в раю. Для противопоставления понадобилось и схождение в ад.

Не следует искать реальных прототипов у стихотворных образов. Возможно, Гумилёв никогда не знал старика из Бейрута, но этот образ гармоничен в данном контексте, мёртвое смешивается с живым. Среди прототипов Машеньки называют Ахматову, рано умершую кузину Гумилёва Марию Кузьмину-Караваеву и Машу Миронову из «Капитанской дочки» Пушкина .

Антитеза Машенька – императрица отражает противостояние личного и официального. Кроме образа Машеньки, с «Капитанской дочкой» перекликаются образы императрицы, дощатого домика.

Биографический анализ позволяет назвать стихотворение пророческим. Лирический герой – это Гринёв наоборот, который сам идёт к императрице, а не Машенька, и именно поэтому, обвинённый в заговоре, как и Гринёв, погибает.

Космос противен человеческой природе. Поэтому «сад планет» у домика Машеньки - один из символов смерти. Для вечности нет чёткой границы между живыми и мёртвыми.

Зато земное существование чётко различает жизнь и смерть. Поэтому Машенька и лирический герой меняются местами по признаку жизни и смерти.

Образы Петербурга прослеживаются в последних строфах: всадник в железной перчатке на коне, Исакий. Это конечная точка, где герой хочет заказать панихиду по себе.

Размер и рифмовка

Стихотворение написано дольником. Этот размер с неравномерным чередование ударных и безударных слогов напоминает неритмичный стук трамвайных колёс, когда трамвай то замедляется, то ускоряется. Рифмовка в стихотворении перекрёстная, женская рифма чередуется с мужской.

У входа. Анализ стихотворения Н.С. Гумилева «Заблудившийся трамвай»

Спиваковский П.Е.

Поэтика позднего Гумилева загадочна. Как известно, автор "Огненного столпа" отходит от "чистого" акмеизма и возвращается - по крайней мере частично - к символизму, хотя в то же время некоторые черты акмеистической поэтики сохраняются и в его позднем творчестве. Однако сложный (и сугубо индивидуальный) синтез символистских и акмеистических принципов в сочетании со все более усложняющимся религиозным и философским осмыслением места и роли человека в бытии порождает немало трудностей при восприятии художественного мира позднего Гумилева как единого ментально-эстетического целого.

Итак, попытаемся разобраться.

Это стихотворение - о путешествии в себя, о познании себя в качестве "другого". Лирический герой "Заблудившегося трамвая", соприкоснувшись со своими "прежними жизнями", самым непосредственным образом наблюдает их, поэтому обращение Гумилева к сравнительно редкому в литературе XX века средневековому жанру видéния вполне закономерно и естественно.

Для лирического героя стихотворения, весьма близкого его автору, открывается "прямое" визуальное восприятие своих "прежних жизней". С не меньшей яркостью это проявилось и в стихотворениях "Память" (написано в июле 1919 года ) и "Заблудившийся трамвай" (написано в марте 1920 года ), причем первое стихотворение в этом смысле даже более показательно, поэтому, прежде чем подробнее рассмотреть "Заблудившийся трамвай", необходимо обратиться и к этому произведению, тем более что оба стихотворения близки текстуально, на что А.А. Ахматова обратила внимание еще в 1926 году .

"Память" открывается словами:

Только змеи сбрасывают кожи,

Чтоб душа старела и росла.

Мы, увы, со змеями не схожи,

Мы меняем души, не тела.

Память, ты рукою великанши

Жизнь ведешь, как под уздцы коня,

Ты расскажешь мне о тех, что раньше

В этом теле жили до меня .

По Гумилеву, человеческая личность проживает множество жизней и, соответственно, "меняет" множество душ, причем лирический герой, вспоминающий свои прежние индивидуальности (фактически это этапы своего жизненного пути ), отделяет их от своего нынешнего "я". Они жили до него, иначе говоря, индивидуальное "я" оказывается не тождественно личности, которая не сводима, по Гумилеву, ни к душе, ни к тем или иным индивидуальным качествам, ни даже к человеческому "я": лирический герой "Памяти" о своих прежних воплощениях говорит в третьем лице - "он", отделяя их индивидуальные "я" от своего собственного.

Обратимся теперь к "Заблудившемуся трамваю" . Как и герой самого знаменитого в западноевропейской литературе видения - "Комедии" Данте, лирический герой стихотворения с самого начала оказывается в незнакомой местности. Но если Данте видит перед собой лес, то пейзаж у Гумилева подчеркнуто урбанизирован:

Шел я по улице незнакомой

И вдруг услышал вороний грай,

И звоны лютни и дальние громы,

Передо мною летел трамвай.

Как я вскочил на его подножку,

Было загадкою для меня,

В воздухе огненную дорожку

Он оставлял и при свете дня.

Казалось бы, этот трамвай похож на любой самый обыкновенный вагон на рельсах. При таком понимании "звоны лютни" и "дальние громы" - это поэтическое описание обычных звуков, сопровождающих передвижение трамвая, а "огненная дорожка" - лишь электрическая искра, однако сам жанр видения и все дальнейшее действие заставляют обнаружить в этом описании нечто принципиально иное. Перед нами - мистический трамвай, и "звоны лютни", и "дальние громы", и "огненная дорожка" приобретают в данном контексте особый смысл. Все это следует воспринимать не метафорически, а буквально: именно лютня, именно гром, именно огонь. В таком случае перед нами оказывается некое мистическое чудовище, появление которого сопровождается криком ворон, то есть традиционным знаком рока и опасности.

Но особенность характера Гумилева была как раз в том, что он любил опасность, сознательно к ней стремился, любовался ею. Эту же черту характера он передал и своему лирическому герою, в данном случае автобиографическому. И попадая внутрь трамвая, источающего громы и огонь (но и "звоны лютни" - знак утонченности и изысканности), лирический герой сознательно идет навстречу опасному и неведомому. Все это вполне соответствует жанру баллады, в котором написано стихотворение. Синкретическое сочетание двух жанров (баллады и видения) приводит к соседству в художественном мире стихотворения драматизма сюжета, прерывистости повествования, "страшного", недосказанного, романтически-таинственного (романтическая традиция была очень важна для Гумилева), иначе говоря, того, что присуще балладе, - соседству всего этого с мистическими прозрениями и странствиями, с погруженностью в не вполне материальный мир, что характерно для жанра видения.

Мчался он бурей темной, крылатой,

Он заблудился в бездне времен…

Остановите, вагоновожатый,

Остановите сейчас вагон.

Поздно. Уж мы обогнули стену,

Мы проскочили сквозь рощу пальм,

Через Неву, через Нил и Сену

Мы прогремели по трем мостам.

Заблудившийся трамвай оказывается внеположным времени и пространству, Оказывается своего рода мистической машиной времени, свободно перемещающейся в хронотопы, связанные с "прежними жизнями" лирического героя.

И, промелькнув у оконной рамы,

Бросил нам вслед пытливый взгляд

Нищий старик, - конечно тот самый,

Что умер в Бейруте год назад.

Где я? Так томно и так тревожно

Сердце мое стучит в ответ:

Видишь вокзал, на котором можно

В Индию Духа купить билет?

Вывеска… кровью налитые буквы

Гласят - зеленная, - знаю, тут

Вместо капусты и вместо брюквы

Мертвые головы продают.

В красной рубашке, с лицом как вымя,

Голову срезал палач и мне,

Она лежала вместе с другими

Здесь, в ящике скользком, на самом дне.

Если "год назад" отсчитывается от "нынешней жизни" лирического героя, то описание казни явно относится к эпохе куда более отдаленной. Впрочем, хронотоп здесь едва ли вообще точно определим. А уподобление лица - вымени, по всей видимости, навеяно чтением Ф. Рабле, который весьма часто "менял местами" верх и низ. Как известно, Гумилев называл Рабле в числе четырех наиболее важных для развития акмеизма писателей , но заимствуется здесь не "мудрая физиологичность" , которую глава цеха акмеистов приписывал этому автору, и не прославленный М.М. Бахтиным амбивалентный смех, а визуальная дискредитация персонажа, когда вместо лица у него оказывается нечто отвратительное.

В то же время сочетание продажи голов, красной рубашки и зеленной лавки не дает возможности точно определить хронотоп. Сам факт продажи голов, к тому же в столь заурядном месте, как зеленная лавка, возможно, свидетельствует о событиях Великой французской революции. Так, Томас Карлейль приводит сведения об изготовлении в то время брюк из кожи гильотинированных мужчин (женская кожа не годилась, поскольку была слишком мягкой), а из голов гильотинированных женщин - белокурых париков (perruques blondes) . Но палачи в то время исполняли свои обязанности не в красных рубашках, а в камзолах. Для того чтобы убедиться в этом, достаточно взглянуть на одну из многочисленных гравюр, изображающих гильотинирование . В то же время в лирическом произведении строгой исторической точности может и не быть.

Итак, визионер становится свидетелем казни своего прежнего "я", причем вся эта сцена напоминает финал рассказа Гумилева "Африканская охота": "А ночью мне приснилось, что за участие в каком-то абиссинском дворцовом перевороте мне отрубили голову, и я, истекая кровью, аплодирую уменью палача и радуюсь, как все это просто, хорошо и совсем не больно" .

Зная дальнейшую судьбу поэта, можно только удивляться, сколь ясно он предощущал собственную гибель. Налицо предсказание будущего через прошлое. Ахматова писала: "Гумилев - поэт еще не прочитанный. Визионер и пророк. Он предсказал свою смерть с подробностями вплоть до осенней травы" . Однако в этом и других приводимых Анной Андреевной пророчествах Гумилева речь идет только и исключительно о нем самом. И визионером, и пророком он действительно был, но пророчествовал - лишь о себе. В отличие, например, от лермонтовского "Предсказания", где говорится о судьбе всей России, или блоковского "Голоса из хора", где речь - об апокалиптическом будущем мира и человечества.

И еще одна особенность обоих вышеприведенных эпизодов с отрубанием головы: в них совсем нет боли. В "Африканской охоте" об этом сказано прямо, в "Заблудившемся трамвае" палач не отрубает голову, не отсекает ее, даже не отрезает, но - срезает. Срезать можно что-то лишнее, мешающее, например, ботву с той же брюквы. И вместо ожидаемого ощущения боли - унижение на дне скользкого ящика. Все это напоминает не столько казнь как таковую, сколько страшный сон о казни. Такая несколько отстраненная манера в изображении собственной гибели, когда все происходящее кажется "не до конца" материальным, вполне соответствует жанру видения. Однако зыбкость видения отнюдь не исключает материальной конкретности скользкого ящика и мертвых голов в нем.

Следует обратить внимание и на то, что в отличие от стихотворения "Память", где лирический герой говорит о своих прежних воплощениях в третьем лице, в "Заблудившемся трамвае" такой лингвистической дистанции между прежними "я" визионера и его нынешним "я" - нет. Лирический герой сразу и окончательно принимает свои прежние индивидуальности - в себя. Происходит объединение всех этих индивидуальностей в некое личностное (но надындивидуальное) синкретическое целое. И то, что о своих прежних воплощениях визионер говорит: "я", - свидетельствует о полном и окончательном их приятии. Если лирический герой "Памяти" может любить или не любить свои "прошлые существования", поэтому и говорит о них в третьем лице, то для лирического героя "Заблудившегося трамвая" это абсолютно невозможно. Если в "Памяти" - вспоминание своих прежних индивидуальностей, то в "Заблудившемся трамвае" - слияние их с индивидуальным "я" визионера, распространение на них самого понятия "я".



Loading...Loading...