Джек Лондон - Мятеж на «Эльсиноре.

* * *

Глава I

С самого начала путешествие не предвещало ничего доброго. Поднятый с постели в холодное мартовское утро (на дворе был лютый мороз), я вышел из моего отеля, проехал Балтимору и явился на пристань как раз вовремя. В девять часов катер должен был перевезти меня через бухту и доставить на борт «Эльсиноры», и я, промерзший насквозь, сидел в моем таксомоторе и с возрастающим раздражением ждал. На наружном сиденье ежились от холода шофер и мой Вада, при температуре, пожалуй, еще на полградуса пониже, чем внутри. А катер все не показывался.

Поссум, щенок фокстерьер, легкомысленно навязанный мне Гольбрэтом, скулил и дрожал под моим теплым пальто и меховым плащом и ни за что не хотел угомониться. Он не умолкая визжал и царапался, стараясь вырваться на свободу. Но стоило ему высунуть мордочку и почувствовать укусы мороза, как он снова и так же настойчиво принимался визжать и царапаться, заявляя о своем желании вернуться в тепло.

Этот непрекращающийся визг и беспокойная возня действовали отнюдь не успокоительно на мои натянутые нервы. Начать с того, что этот зверек нимало не был мне интересен. Я его не знал и не питал к нему нежных чувств. Несколько раз, утомленный ожиданием, я был уже готов отдать его шоферу. А один раз, когда мимо нас проходили две девочки (должно быть, дочки смотрителя пристани), я потянулся было к дверце мотора, чтобы подозвать их и презентовать им это несносное, скулящее существо.

Этот прощальный подарок Гольбрэта привезен был из Нью-Йорка экспрессом и явился в мой отель сюрпризом накануне ночью. Обычная манера Гольбрэта. Что стоило ему поступить прилично, как все люди, и прислать мне фруктов или… даже цветов. Так нет же: дружеские чувства его любящего сердца непременно должны были выразиться в образе визжащего, тявкающего двухмесячного щенка.

Черт бы побрал эту собаку! Черт бы побрал и Гольбрэта! И, замерзая в моем моторе на этой проклятой пристани, открытой всем ветрам, я заодно проклинал и себя, и сумасбродную свою затею объехать на парусном судне вокруг мыса Горна.

Около десяти часов на пристань явился пешком неописуемого вида юноша с каким-то свертком в руках, который через несколько минут был передан мне смотрителем пристани. «Это для лоцмана», – сказал он и дал шоферу указание, как добраться до другой пристани, откуда через неопределенное время меня должны будут доставить на «Эльсинору» другим катером. Это только усилило мое раздражение. Почему же не уведомили меня об этом раньше?

Через час, когда я все еще сидел в автомобиле, но уже на другой пристани, явился наконец лоцман. Я не мог себе представить ничего менее похожего на лоцмана. Передо мной стоял никак уж не сын моря в синей куртке, с обветренным лицом, а сладкоречивый джентльмен, чистейший тип преуспевающего дельца, каких можно встретить в каждом клубе. Он тотчас же представился мне, и я предложил ему место в моем промерзшем моторе рядом с Поссумом и моим багажом. Перемена в расписании произошла по распоряжению капитана Уэста – вот все, что было известно ему. Впрочем, он полагал, что пароходик придет за нами рано или поздно.

И он пришел в час дня, после того, как я был принужден прождать на морозе четыре убийственных часа. За это время я окончательно решил, что возненавижу капитана Уэста. Правда, мы с ним ни разу еще не встречались, но его обращение со мной с самого начала было по меньшей мере развязно. Еще в то время, когда «Эльсинора», вскоре по прибытии из Калифорнии с грузом ячменя, стояла в бассейне Эри, я приезжал из Нью-Йорка нарочно, чтобы ознакомиться с судном, которому предстояло много месяцев быть моим домом. Я пришел в восторг и от судна, и от устройства кают. Вполне удовлетворяла меня и предназначенная мне офицерская каюта, оказавшаяся даже просторнее, чем я ожидал. Но когда я заглянул в каюту капитана, то был поражен царившим в ней комфортом – достаточно упомянуть, что дверь из нее открывалась прямо в ванную и что в числе удобной мебели там стояла большая бронзовая кровать, присутствие которой никак нельзя было подозревать на судне дальнего плавания.

Естественно, я решил, что и эта ванная, и эта чудная кровать должны быть моими. Когда я попросил моих агентов уладить это дело по соглашению с капитаном, они, как мне показалось, смутились и не выразили ни малейшей готовности исполнить мою просьбу.

– Я не имею понятия, во сколько это мне обойдется, но это неважно, – сказал я. – Полтораста долларов или пятьсот – все равно: я готов заплатить, если мне отдадут эту каюту.

Мои агенты Гаррисон и Грэй посоветовались между собою и затем высказались в том смысле, что едва ли капитан Уэст пойдет на эту сделку.

– В первый раз слышу о таком капитане морского судна, который может на это не согласиться, – заявил я с убеждением. – Капитаны всех атлантических линий постоянно продают свои каюты.

– Но капитан Уэст не из тех, которые служат на атлантических линиях, – заметил мягко мистер Гаррисон.

– Не забывайте, что мне придется много месяцев прожить на судне, – возразил я. – Ну, предложите ему тысячу, если нужно.

– Попытаемся, – сказал мистер Грэй. – Но предупреждаем: не слишком полагайтесь на результат наших попыток. Капитан Уэст в данный момент в Сирспорте, и мы сегодня же напишем ему.

Спустя несколько дней мистер Грэй зашел ко мне и сообщил, к моему удивлению, что капитан Уэст отклонил мое предложение.

Через день я получил письмо от капитана Уэста. И почерк и язык были старомодны, тон – официальный. Он выражал сожаление, что мы с ним до сих пор не встречались, и спешил заверить меня, что лично присмотрит за тем, чтобы мое помещение было удобно. Он уже сделал на этот счет некоторые распоряжения: написал мистеру Пайку, старшему своему помощнику на «Эльсиноре», чтобы тот приказал снять переборку между отведенной мне офицерской каютой и такою же свободной каютой, смежной с ней. Затем – с этого-то и началась моя антипатия к капитану Уэсту – он добавлял, что если, когда мы выйдем в море, я все-таки буду недоволен моим помещением, он охотно уступит мне свою каюту.

Понятно, после такого отпора я решил, что ничто не принудит меня воспользоваться бронзовой кроватью капитана Уэста. И это был тот самый капитан Уэст, которого я в глаза не видал и который теперь продержал меня на морозе целых четыре невыносимых часа. Чем меньше будем мы видеться во время плавания, тем лучше, – думал я. И не без удовольствия вспомнил об огромном числе ящиков с книгами, отправленных мной на «Эльсинору» из Нью-Йорка. Слава богу, я не зависел ни от каких капитанов: у меня было чем развлечься и без них.

Я передал Поссума Ваде, сидевшему рядом с шофером, и пока матросы перетаскивали на пароходик мой багаж, лоцман повел меня знакомиться с мистером Уэстом. С первого же взгляда мне стало ясно, что он был таким же капитаном, как этот лоцман был лоцманом. Видал я лучших представителей этой породы – капитанов пассажирских пароходов, – и этот походил на них не больше, чем на тех, широколицых, горластых шкиперов, про которых мне случалось читать в книгах. Рядом с ним стояла женщина. Но ее почти не было видно: это был какой-то цветной ком из великолепной теплой шубы, огромной муфты и боа из красной лисицы, в котором она исчезла почти без остатка.

Я бросился к лоцману.

– Господи боже! Его жена! – в ужасе прошептал я. – Едет с нами?

– Это его дочь, – объяснил мне шепотом лоцман, – должно быть, проводить его пришла. Жена его умерла больше года тому назад. Оттого-то, говорят, он вернулся к морю. А то он, знаете, в отставку было вышел.

Капитан Уэст двинулся мне навстречу, и прежде чем соприкоснулись наши протянутые руки, прежде чем лицо его вышло из состояния покоя и распустилось в любезную улыбку, прежде чем зашевелились его губы, чтобы заговорить, я почувствовал необычайную силу его личности. Высокий, сухощавый, с породистым лицом, он был холоден, как этот холодный день, самоуверен, как король или император, далек, как самая далекая звезда, бесстрастен, как теорема Эвклида.

И вдруг, за один миг до того, как встретились наши руки, в его зрачках зажглась чуть заметная искорка сдерживаемой веселости, разгладившая мелкие морщинки вокруг глаз; светлая лазурь этих глаз потемнела, словно согретая приливом внутренней теплоты, и все лицо смягчилось: тонкие губы, за секунду перед тем крепко сжатые, разом приняли то милое выражение, какое бывает у Сары Бернар , когда она начинает говорить.

Так сильно было первое мое впечатление от наружности капитана Уэста, что я почти ожидал от него каких-то несказанно мудрых и проникновенных слов. Однако не услышал ничего, кроме самых ординарных извинений. Он высказал свое сожаление по поводу случившейся задержки, но сказал это таким голосом, который был для меня новым сюрпризом. Голос был низкий и мягкий, почти слишком низкий, но ясный, как звук колокольчика, и чуть-чуть носовой, отдаленно напоминавший говор старинной Новой Англии.

– И в задержке виновата вот эта молодая особа, – закончил он, представляя меня своей дочери. – Маргарэт, это мистер Патгерст.

Из лисьего меха быстро высвободилась ручка в перчатке, чтобы пожать мою руку, и я встретился взглядом с парой серых глаз, смотревших на меня пристально и серьезно. Меня смутил этот холодный, пытливый, проницательный взгляд. Нельзя сказать, чтобы он был вызывающим, но он был оскорбительно деловым. Так смотрят на нового кучера, которого собираются нанять. Я не знал тогда, что она едет с нами и что поэтому ее желание узнать, каков человек, который в течение полугода будет ее попутчиком, было естественно. Впрочем, она тотчас же поняла неловкость своего поведения, и ее глаза и губы улыбнулись при первых ее словах.

Когда мы взошли на пароход и направились к каюте, я услышал, что Поссум, слабо подвывавший перед тем, отчаянно визжит, и прошел вперед сказать Ваде, чтобы он прикрыл его потеплее. Ваду я застал хлопочущим около моего багажа: он старался с помощью моей маленькой автоматической винтовки втиснуть мой чемодан между чьими-то сундуками. Я был поражен наваленной на палубе горой вещей, перед которой мой багаж совершенно терялся. «Судовые запасы», – было первой моей мыслью, но когда я разглядел, какое множество тут было всевозможных сундуков, чемоданов, баулов, картонок и свертков, я должен был отбросить эту мысль. На одной из укладок, подозрительно смахивавшей на картонку для дамских шляпок, мне бросились в глаза инициалы «М. У.». А между тем имя капитана Уэста было Натаниэль. При ближайшем исследовании я нашел на нескольких укладках инициалы «Н. У.», но на всех остальных стояло «М. У.». Тогда я вспомнил, что он назвал ее Маргарэт.

Это так меня рассердило, что мне не захотелось входить в каюту и я принялся шагать по палубе взад и вперед, кусая губы с досады. Ведь я, кажется, определенно договаривался с агентами, чтобы с нами в этом плавании не было никакой капитанской жены. Присутствие женщины в корабельных каютах было последней приманкой под солнцем, которая могла бы меня соблазнить. Но мне не приходило в голову, что у капитана может быть дочка. Я почти был готов отказаться от путешествия и возвратиться в Балтимору.

Пока я расхаживал по палубе и встречный ветер, вызванный ходом парохода, пронизывал меня насквозь, я увидел мисс Уэст. Она шла по узкой палубе мне навстречу, и меня невольно поразила ее упругая, живая походка. В ее лице, несмотря на резкие его очертания, было что-то хрупкое, не гармонировавшее с ее крепкой фигурой. Впрочем, прийти к заключению, что у нее крепкое, здоровое тело, можно было только по ее манере ходить, так как контуры тела совершенно исчезли под бесформенной массой мехов.

Я круто повернул в обратную сторону и с мрачным видом погрузился в созерцание горы багажа. Один огромный ящик привлек мое внимание, и я рассматривал его, когда она заговорила у моего плеча.

– Вот из-за этой вещи и вышла задержка, – сказала она.

– А что в этом ящике? – спросил я, чтобы что-нибудь сказать.

– Пианино с «Эльсиноры». Как только я решила ехать, я протелеграфировала мистеру Пайку – это, знаете, наш старший помощник, – чтобы он отдал его починить. Он сделал все, что мог. Задержка случилась по вине мастерской. Ну, ничего: сегодня, пока мы ждали, они получили от меня такую нахлобучку, что не скоро забудут.

Она рассмеялась при этом воспоминании и принялась рыться в багаже, видимо, отыскивая что-то. Удостоверившись, что нужная ей вещь на месте, она повернула было обратно, но вдруг остановилась и сказала:

– Отчего вы не спуститесь в каюту? Там тепло. Нам идти еще по крайней мере полчаса.

– Когда вы решили отправиться в это плавание? – спросил я резко.

По быстрому взгляду, который она бросила на меня, я увидел, что она в этот момент поняла мою досаду.

– Два дня назад, – ответила она. – А что?

Ее готовность отвечать на вопросы обезоружила меня, но прежде чем я успел заговорить, она продолжала:

– Напрасно вы волнуетесь из-за моей поездки, мистер Патгерст. Дальние плавания мне, вероятно, привычнее, чем вам, и вот увидите – все мы устроимся удобно и весело проведем время. Вы ничем не можете обеспокоить меня, а я обещаю не беспокоить вас. Мне и раньше случалось плавать с пассажирами, и я научилась мириться с такими вещами, с которыми не могли мириться многие из них. Так вот, будемте сразу действовать начистоту, тогда нам нетрудно будет и продолжать в том же духе. Я знаю, в чем дело. Вы боитесь, что вам придется занимать меня. Так, пожалуйста, знайте, что мне не нужно, чтобы меня занимали. Самое длинное путешествие никогда не казалось мне слишком длинным, и даже к концу всегда оказывалось много такого, чего я не доделала в пути. Значит, как видите, во время плавания мне некогда будет скучать.

Глава II

«Эльсинора», только что нагруженная углем, очень глубоко сидела в воде, когда мы причалили к ней. Я слишком мало понимал в морских судах, чтобы восторгаться ее линиями, да, кроме того, был не в таком настроении, чтобы вообще чем-нибудь восторгаться. Я все еще решал и не мог решить вопроса, не отказаться ли мне от моей затеи и не вернуться ли на берег на пароходике.

Из этого, однако, отнюдь не следует, чтобы я был нерешительным человеком. Наоборот.

Все дело было в том, что уже с первого момента, когда у меня мелькнула мысль о путешествии, оно не слишком манило меня. А ухватился я за него потому, что и ничто другое меня не привлекало. С некоторого времени жизнь потеряла для меня свою прелесть.

Коротко говоря, я пускался в это плавание потому, что уехать было легче, чем остаться. Но и все остальное было, на мою погибель, одинаково легко. В этом-то и заключалось проклятие тогдашнего моего настроения. Вот почему, шагая по палубе «Эльсиноры», я уже наполовину решился оставить мой багаж там, где он был, и распрощаться с капитаном Уэстом и его дочерью.

Я склонен думать, что решающую роль тут сыграла радушная, приветливая улыбка, какою одарила меня мисс Уэст перед тем, как повернула обратно к каюте, да еще мысль о том, что там, в каюте, должно быть, в самом деле очень тепло.

Мистера Пайка, старшего помощника капитана, я уже видел в первое мое посещение «Эльсиноры», когда она стояла в бассейне Эри. Теперь он улыбнулся мне деревянной, похожей больше на гримасу улыбкой, точно он с усилием выдавил ее из себя. Но он ничем не проявил желания пожать мне руку и тотчас же отвернулся, отдавая приказания десятку полузамерзших с виду людей – взрослых и юношей, – лениво выползавших откуда-то. Мистер Пайк выпил – это было ясно. У него было распухшее, зеленовато-бледное лицо, и его большие серые глаза смотрели мрачно и были налиты кровью.

Я все еще колебался, уныло наблюдая, как перетаскивали на борт мои вещи, и браня себя за малодушие, мешавшее мне произнести те несколько слов, которые положили бы конец всей этой канители. Ни один из людей, переносивших вещи в каюту, не отвечал моему представлению о матросах. По крайней мере, на пассажирских судах я не видал ничего похожего на них.

Один из них, юноша лет восемнадцати, с необыкновенно выразительным лицом улыбнулся мне своими чудесными итальянскими глазами. Но он был карлик – такой крошечный, что весь исчезал в высоких сапогах и непромокаемой куртке. «Он не чистокровный итальянец», – решил я. Я был твердо в этом уверен, но все-таки обратился за подтверждением к помощнику капитана, и тот ответил ворчливо:

– Который? Вон тот коротышка?.. Да, он полукровок: второй своей половиной японец или малаец.

Один старик – боцман, как мне потом сказали, – был такой инвалид, что я подумал, не был ли он искалечен при каком-нибудь несчастном случае. У него было тупое, бычачье лицо. Он с трудом волочил по палубе свои сапожищи и через каждые несколько шагов останавливался, прижимал обе руки к животу и резкими движениями подтягивал его кверху. За многие месяцы нашего плавания я тысячу раз видел, как он проделывал эту штуку, и только позднее узнал, что у него ничего не болело, а просто была такая привычка. Его лицо напоминало дурачка из сказки. И имя было какое-то странное: его звали, как я узнал потом, Сендри Байерс. И этот-то человек был боцманом прекрасного парусного судна «Эльсинора», считавшегося одним из лучших среди всех американских парусных судов.

Из всей этой кучки людей – взрослых, пожилых и юношей, – перетаскивавших наш багаж, только один, юноша лет шестнадцати, по имени Генри, хоть в слабой степени приближался, на мой взгляд, к тому представлению, какое я составил себе о моряках.

Большая часть команды еще не прибыла на борт. Ее ожидали каждую минуту, и сердитое ворчанье старшего помощника по поводу этой новой задержки наводило на дурные предчувствия. Те из команды, которые уже явились на судно, были набраны с бору да с сосенки. Это был всякий сброд. Нанялись они еще в Нью-Йорке и не через посредство какой-либо конторы, а каждый сам по себе. «Бог знает, какою окажется и вся-то команда», – говорил мистер Пайк.

Карлик-полукровок, помесь японца или малайца с итальянцем, по словам того же мистера Пайка, был хороший моряк, хотя раньше он плавал на пароходах, а на парусном судне служил в первый раз.

Настоящие моряки! Вишь, чего захотели! – фыркнул мистер Пайк в ответ на мой вопрос. – Таких мы не берем. Забудьте и думать о них. У нас береговой народ. В наше время всякий мужик, любой подпасок сойдет за моряка. Их нанимают за настоящих моряков и платят им жалованье. Торговый наш флот пропал – отправился ко всем чертям. Нет больше моряков; все они перемерли давным-давно, еще прежде, чем вы родились.

От дыхания мистера Пайка отдавало свежевыпитой водкой. Однако он не шатался и вообще не обнаруживал никаких признаков опьянения. Впоследствии я узнал, что он вообще не отличался болтливостью и только в пьяном виде давал волю своему языку.

– Лучше было бы мне давно умереть, чем дожить до такого позора, – продолжал он. – Каково мне видеть теперь, как и моряки наши и суда все больше отвыкают от моря.

– Но ведь «Эльсинора», кажется, считается одним из лучших судов, – заметил я.

– Да, – по нашему времени. Но что такое «Эльсинора»? Несчастный грузовик. Она строилась не для плаваний, а если бы даже она и годилась для плаваний, так все равно нет моряков, чтобы плавать на ней. О господи, господи! Как вспомнишь наши старые клипера!.. «Боевой Петух», «Летучая Рыба», «Морская Волшебница», «Северное Сияние», «Морская Змея»… То-то были суда, не нынешним чета! А взять хоть прежние флотилии клиперов, торговавших чаем, что нагружались в Гонконге и делали рейсы в восточных морях. Это красота была, красота!..

Я был заинтересован. Передо мной был человек, живой человек. И я не торопился вернуться в каюту, – где, я знал, Вада распаковывал мои вещи, – а продолжал ходить по палубе с огромным мистером Пайком. Он был в самом деле великан во всех смыслах: широкоплечий, ширококостный и, несмотря на то, что он сильно горбился, был ростом никак не меньше шести футов.

– Вы великолепный экземпляр мужчины, – сделал я ему комплимент.

– Был когда-то, – пробормотал он с грустью, и в воздухе разнесся крепкий запах виски.

Я украдкой взглянул на его узловатые руки. Из каждого его пальца можно было бы выкроить три моих; из каждого его кулака – три моих кулака.

– Много ли вы весите? – спросил я.

– Двести десять. А в лучшие мои дни я вытягивал до двухсот сорока.

– Так «Эльсинора», говорите вы, плохо плавает? – сказал я, возвращаясь к той теме, которая так оживила его.

– Готов побиться об заклад на что угодно, от фунта табака до моего месячного жалованья включительно, что она не закончит рейса и в полтораста дней, – проговорил он. – А вот в былые дни мы на «Летучем Облаке» в восемьдесят девять дней – в восемьдесят девять дней, сэр! – прошли весь путь от Сэнди-Гука до Фриско. Шестьдесят человек команды – и каких людей! Да еще восемь юнг. И уж летели мы, летели! Триста семьдесят четыре мили в день при попутном ветре, а в шторм не меньше восемнадцати узлов в час. За восемьдесят девять дней перехода никто не мог нас обогнать. Один только раз, уже спустя девять лет, нас обогнал «Эндрю Джэксон»… Да, было времечко!..

– В каком году вас обогнал «Эндрю Джэксон»? – спросил я, поддаваясь все возраставшему подозрению, что он морочит меня.

– В тысяча восемьсот шестидесятом, – ответил он не задумываясь.

– Вы, значит, плавали на «Летучем Облаке» за девять лет до этого, а теперь у нас тысяча девятьсот тринадцатый год. Стало быть, это было шестьдесят два года тому назад, – высчитал я.

– Да, мне было тогда семь лет. – Он засмеялся. – Моя мать служила горничной на «Летучем Облаке». Я родился в море. Двенадцати лет я уже служил юнгой на «Герольде», когда он сделал круговой рейс в девяносто девять дней. И все это время половина команды была закована: пять человек мы потеряли у мыса Горна; у всех у нас ножи были обломаны; трех человек в один и тот же день пристрелили офицеры; второй помощник был убит наповал, и никто так и не узнал, чьих рук это была работа. А мы летели и летели вперед. Девяносто девять дней мчались от гавани к гавани, семнадцать тысяч миль отмахали с востока на запад и обогнули Суровый Мыс .

– Но ведь тогда выходит, что вам шестьдесят девять лет, – вставил я.

– Да так оно и есть, – подтвердил он с гордостью. – И вот я в мои годы больше похож на мужчину, чем все эти нынешние юнцы. Все их чахлое поколение перемерло бы от первой такой переделки, через какие прошел я. Слыхали вы когда-нибудь о «Солнечном Луче»? Это тот клипер, что был продан в Гаване под перевозку невольников и переменил свое название на «Эмануэлу».

– Вы, значит, плавали в Среднем Проходе? – воскликнул я, припомнив это старое название.

– Да, я был на «Эмануэле» в Мозамбикском канале в то время, когда нас настиг «Быстрый», и в трюме у нас было запрятано девятьсот человек черных. Только ни за что бы ему не нагнать нас, будь он не паровым, а парусным судном.

Я продолжал шагать рядом с этой массивной реликвией прошлого и выслушивать обрывки воспоминаний о добром старом времени, когда жизнь человеческая не ставилась ни во что. С трудом верилось, что мистер Пайк действительно так стар, как он говорил, но когда я внимательно поглядел на его сутулые плечи и на то, как он по-стариковски волочил свои огромные ноги, я должен был поверить, что он не прибавляет себе лет.

Он заговорил о капитане Соммерсе.

– Великий был капитан, – сказал он. – За два года, что я плавал с ним в качестве его помощника, я не пропустил ни одного порта, чтобы не удрать с судна. И пока мы стояли на якоре, я все время прятался и только перед самым выходом в море тайком пробирался опять на судно.

– Отчего же?

– Из-за команды. Матросы поклялись отомстить мне – грозились убить меня за то, что я учил их по-своему, как надо быть настоящими моряками. А сколько раз меня ловили! Сколько штрафов пришлось уплатить за меня капитану! И все-таки только благодаря моей работе судно приносило огромные барыши.

Он поднял свои чудовищные лапы, и, взглянув на уродливые, исковерканные суставы его пальцев, я понял, в чем состояла его работа.

– Теперь всему этому пришел конец, – проговорил он грустно. – В наше время матрос – джентльмен. Не смеешь даже голос возвысить, а не то что руку на него поднять.

В эту минуту его окликнул с юта второй помощник, среднего роста, коренастый, гладко выбритый блондин.

– Показался пароход с командой, сэр, – доложил он.

Я не мог не обратить внимания на особенную манеру, с какою мистер Меллэр спустился с кормовой лестницы и принял участие в церемонии представления. Он был по-старомодному чрезвычайно учтив, сладкоречив до приторности, и можно было безошибочно сказать, что он уроженец юга.

– Вы южанин? – спросил я его.

– Из штата Георгия, сэр.

Он поклонился и улыбнулся, как может кланяться и улыбаться только южанин.

Черты и выражение его лица были мягки и симпатичны, но такого жестокого рта я никогда еще не видел на человеческом лице. Это был не рот, а рваная рана. Я не могу придумать лучшего сравнения для этого грубого, бесформенного рта с тонкими губами, так мило произносившего приятные вещи. Невольно взглянул я на его руки. Как и у старшего помощника, они были уродливы, ширококостны, с исковерканными суставами пальцев. Я заглянул в его голубые глаза. Снаружи они были как будто затянуты пленкой мягкого света, говорившего о добродушии и сердечности, но чувствовалось, что за этим внешним лоском не найдешь ни искренности, ни пощады. В глубине этих глаз сидело что-то холодное и страшное, что-то кошачье, враждебное и смертоносное: оно притаилось и ждало, выслеживая добычу. За этой светлой пленкой общительности была своя жизнь – жестокая жизнь, превратившая этот рот в рваную рану. То, что я увидел в глубине этих глаз, заставило меня содрогнуться от отвращения.

Пока я смотрел на мистера Меллэра, разговаривал с ним, улыбался и мы обменивались любезностями, у меня было такое чувство, точно я стою в дремучем лесу и знаю, что откуда-то из темноты за мной следят невидимые глаза хищного зверя. Говорю чистосердечно: меня серьезно пугало то, что сидело в засаде в черепе мистера Меллэра. Обыкновенно бывает так, что лицо и вообще всю внешность мы отождествляем с внутренним содержанием человека. Но я не мог этого сделать по отношению ко второму помощнику капитана. Его лицо, его манера держаться, его мягкое обращение были одно, а за ними скрывался он сам – существо, не имевшее ничего общего с этой внешностью.

Я заметил, что Вада стои́т в дверях каюты, очевидно, выжидая момента, чтобы обратиться ко мне за инструкциями. Я кивнул ему и хотел войти за ним в каюту. Но мистер Пайк быстро взглянул на меня и сказал:

– На одну минутку, мистер Патгерст.

Он отдал какие-то приказания второму помощнику, и тот повернулся налево кругом и отошел. Я стоял и ждал, что скажет мне мистер Пайк, но он заговорил только тогда, когда убедился, что второй помощник не может услышать его. Тогда он близко наклонился ко мне и сказал:

– Пожалуйста, никому не говорите о моем возрасте. Я ежегодно убавляю в договоре мои годы. Теперь официально мне пятьдесят четыре года.

– Да вы ни на один день не кажетесь старше, – вставил я из любезности. (Впрочем, я искренно это думал.)

– Я и не чувствую себя старше. Я и в работе, и в спорте перещеголяю самого прыткого из нынешней молодежи… Так я очень вас прошу, мистер Патгерст: ради бога, чтобы никто не знал, который мне год. Шкипера не слишком-то ценят помощников, которым подвалило под семьдесят. Да и владельцы судов тоже. Я возлагал большие надежды на это судно и, вероятно, получил бы его, не вздумай наш старик опять пуститься в море. Очень нужны ему деньги! Старый скряга!

– А он богат? – спросил я.

– Богат?! Да будь у меня десятая часть его денег, я ушел бы на покой. Купил бы себе в Калифорнии хорошенькое ранчо, разводил бы цыплят и жил бы себе припеваючи, – да будь у меня не то что десятая, а хоть пятидесятая часть тех денег, которые он засаливает впрок! Ведь у него паи во всех торговых судах Блэквуда, а блэквудским судам всегда была удача, – они неизменно приносят хорошую прибыль. А я старею, и уж пора бы мне быть командиром судна. Так нет же: приспичило этому старому хрену идти в море именно тогда, когда мне очищалось теплое местечко.

Я опять направился было в каюту, и опять он меня остановил.

– Мистер Патгерст! Так вы не проговоритесь насчет моего возраста?

– Нет, мистер Пайк, конечно нет, – будьте покойны, – сказал я.

Фридрих Ницше -> Джек Лондон превосходство англосаксов

“Мятеж на Эльсиноре” – это ода выродившемуся мореходству и навсегда потерянной эпохе морской романтики. Джек Лондон крайне категоричен, но он сознательно писал эту книгу, достигнув поры устоявшихся взглядов на жизнь, когда он мог чувствовать близкую смерть, а сказать хотелось всё больше и больше. С первых страниц читателю предстоит погрузиться не в радужные перспективы счастливого плавания, а смириться с пребыванием на корабле со всевозможными отбросами общества, собранными в одном месте, чтобы наиболее наглядно продемонстрировать весь спектр упадка нравов. “Мятеж на Эльсиноре” – поздняя звезда плеяды непобедимых персонажей Джека Лондона, где изначально слабый человек берёт на себя полный контроль над ситуацией, чтобы доказать постулат автора о разрушительной природе человека. У всего этого есть радужные перспективы, но они далеко не позитивного толка.

Главный герой – это отражение мыслей писателя. Ранее подобный персонаж фигурировал в “Морском волке”, после чего в “Мартине Идене”, чтобы найти отражение в “Железной пяте”. Ныне этот человек пресыщен жизнью, он очень богат, ему скучно, он ищет развлечений. Лондон вкладывает в мысли главного героя одну простую истину – лучше его нет людей на планете. Он может ухаживать за прокажёнными, либо наняться на корабль для перевозки угля через мыс Горн, а может обезобразить себя – к нему всё равно будут тянуться люди. На читателя всё это производит скорее угнетающее впечатление изрядно извращённого романтика, больше пребывающего в своих мечтах о кругосветном плавании, нежели реально действующего человека, который мог решиться на любое безумство. Однако, чаще всего, такие люди предпочитают не вносить в жизнь такое количество экстрима. Герой начитан, образован, но весьма хил, что не помешает ему метко стрелять, побеждать в рукопашных схватках и даже брать на себя большие обязательства.

Всю книгу Джек Лондон рассказывает об утраченном романтизме, ведь и песни моряки поют не так бодро, как это они делали каких-то пятьдесят лет назад. Совершенно непонятно, отчего автор так в этом уверен, ведь точно такие же люди жили не только пятьдесят лет назад, но и пять веков назад, когда пиратское дело цвело буйным цветом. Точно такие же отбросы общества пытались найти счастье на стороне, отдаляясь от земного общества и уходя с головой в пучину солёных волн. Любые размышления о конфликте поколений или попрании старых порядков – это пустой разговор, не имеющий под собой никаких обоснований. Человечество за всё своё существование только и успевает обсуждать эти две темы, осуждая само себя, но ничего в итоге не меняется. Следовательно нет никакой проблемы. Только в литературе от этого никуда не уйти, иначе о чём же тогда ещё писать, кроме как о надуманных проблемах.

Конечно, сравнение Джека Лондона с Адольфом Гитлером может вызвать неодобрение со стороны общества. Только тут можно всё объяснить крайне скудным знакомством людей с творчеством самого Джека Лондона, что писал не только о золотой лихорадке и волках, но также и на острые социальные темы, волновавшие людей в то время. Трудно судить, насколько тема превосходства англосаксов будоражила людей, поскольку кроме Джека Лондона среди писателей того времени она особо не выражена. Американцы писали в основном о трудностях в жизни людей, столкнувшихся с индустриализацией городов и всё большим отрывом простых людей от возможности жить достойно. Лондон же стоит на позиции высокой крепкой скалы, что впитала в себя борьбу за права рядового человека, желающего счастья всем остальным, но делающего это крайне странным способом, где счастливыми могут быть только избранные.

С самого начала путешествие не предвещало ничего доброго. Поднятый с постели в холодное мартовское утро (на дворе был лютый мороз), я вышел из моего отеля, проехал Балтимору и явился на пристань как: раз вовремя. В девять часов катер должен был перевезти меня через бухту и доставить на борт «Эльсиноры», и я, промерзший насквозь, сидел в моем таксомоторе и с возрастающим раздражением ждал. На наружном: сиденье ежились от холода, шофер и мой Вада, при температуре, пожалуй, еще на полградуса пониже, чем внутри. А катер все не показывался.

Поссум, сценок фокстерьер, легкомысленно навязанный мне Гольбрэтом, скулил и дрожал под моим теплым: пальто и меховым плащом и ни за что не хотел угомониться. Он не умолкая визжал и царапался, стараясь вырваться: на свободу. Но стоило ему высунуть мордочку и почувствовать укусы мороза, как он снова и так же настойчиво принимался визжать и царапаться, заявляя о своем желании вернуться в тепло.

Этот непрекращающийся визг и беспокойная возня действовали отнюдь не успокоительно на мои натянутые нервы. Начать с того, что этот зверек нимало не был мне интересен. Я его не знал и не питал к нему нежных чувств. Несколько раз, утомленный ожиданием, я был уже готов отдать его шоферу. А один раз, когда мимо нас проходили две девочки (должно быть, дочки смотрителя пристани), я потянулся было к дверце мотора, чтобы подозвать их и презентовать им это несносное, скулящее существо.

Этот прощальный подарок Гольбрэта привезен был из Нью-Йорка экспрессом и явился в мой отель сюрпризом накануне ночью. Обычная манера Гольбрэта. Что стоило ему поступить прилично, как все люди, и прислать мне фруктов или… даже цветов. Так нет же: дружеские чувства его любящего сердца непременно должны были выразиться в образе визжащего, тявкающего двухмесячного щенка.

Черт бы побрал эту собаку! Черт бы побрал и Гольбрэта! И, замерзая в моем моторе на этой проклятой пристани, открытой всем ветрам, я заодно проклинал и себя, и сумасбродную свою затею объехать на парусном судне вокруг мыса Горна.

Около десяти часов на пристань явился пешком: неописуемого вида юноша с каким-то свертком в руках, который через несколько минут был передан мне смотрителем пристани. «Это для лоцмана», – сказал он и дал шоферу указание, как добраться до другой пристани, откуда через неопределенное время меня должны будут доставить на «Эльсинору» другим катером. Это только усилило мое раздражение. Почему же не уведомили меня об этом раньше?

Через час, когда я все еще сидел в автомобиле, но уже на другой пристани, явился наконец лоцман. Я не мог себе представить ничего менее похожего на лоцмана. Передо мной стоял никак уж не сын моря в синей куртке, с обветренным лицом, а сладкоречивый джентльмен, чистейший тип преуспевающего дельца, каких можно встретить в каждом клубе. Он тотчас же представился мне, и я предложил ему место в моем промерзшем моторе рядом с Поссумом и моим багажом. Перемена в расписании произошла по распоряжению капитана Уэста – вот все, что было известно ему. Впрочем, он полагал, что пароходик придет за нами рано или поздно.

И он пришел в час дня, после того, как я был принужден прождать на морозе четыре убийственных часа. За это время я окончательно решил, что возненавижу капитана Уэста. Правда, мы с ним ни разу еще не встречались, но его обращение со мной с самого начала было по меньшей мере развязно. Еще в то время, когда «Эльсинора», вскоре по прибытии из Калифорнии с грузом ячменя, стояла в бассейне Эри, я приезжал из Нью-Йорка нарочно, чтобы ознакомиться с судном, которому предстояло много месяцев быть моим домом. Я пришел в восторг и от судна и от устройства кают. Вполне удовлетворяла меня и предназначенная мне офицерская каюта, оказавшаяся даже просторнее, чем я ожидал. Но когда я заглянул в каюту капитана, то был поражен царившим в ней комфортом – достаточно упомянуть, что дверь из нее открывалась прямо в ванную, и что в числе удобной мебели там стояла большая бронзовая кровать, присутствие которой никак нельзя было подозревать на судне дальнего плавания.

Естественно, я решил, что и эта ванная, и эта чудная кровать должны быть моими. Когда я попросил моих агентов уладить это дело по соглашению с капитаном, они, как мне показалось, смутились и не выразили ни малейшей готовности исполнить мою просьбу.

– Я не имею понятия, во сколько это мне обойдется, но это неважно, – сказал я. – Полтораста долларов или пятьсот – все равно: я готов заплатить, если мне отдадут эту каюту.

Мои агенты Гаррисон и Грэй посоветовались между собою и затем высказались в том смысле, что едва ли капитан Уэст пойдет на эту сделку.

– В первый раз слышу о таком капитане морского судна, который может на это не согласиться, – заявил я с убеждением. – Капитаны всех атлантических линий постоянно продают свои каюты.

– Но капитан Уэст не из тех, которые служат на атлантических линиях, – заметил мягко мистер Гаррисон.

– Не забывайте, что мне придется много месяцев прожить на судне, – возразил я. – Ну, предложите ему тысячу, если нужно.

– Попытаемся, – сказал мистер Грэй. – Но предупреждаем: не слишком полагайтесь на результат наших попыток. Капитан Уэст в данный момент в Сирспорте, и мы сегодня же напишем ему.

Спустя несколько дней мистер Грэй зашел ко мне и сообщил, к моему удивлению, что капитан Уэст отклонил мое предложение.

Через день я получил письмо от капитана Уэста. И почерк и язык были старомодны, тон – официальный. Он выражал сожаление, что мы с ним до сих пор не встречались, и спешил заверить меня, что лично присмотрит за тем, чтобы мое помещение было удобно. Он уже сделал на этот счет некоторые распоряжения: написал мистеру Пайку, старшему своему помощнику на «Эльсиноре», чтобы тот приказал снять переборку между отведенной мне офицерской каютой и такою же свободной каютой, смежной с ней. Затем – с этого-то и началась моя антипатия к капитану Уэсту – он добавлял, что если, когда мы выйдем в море, я все-таки буду недоволен моим помещением, он охотно уступит мне свою каюту.

Понятно, после такого отпора я решил, что ничто не принудит меня воспользоваться бронзовой кроватью капитана Уэста. И это был тот самый капитан Уэст, которого я в глаза не видал и который теперь продержал меня на морозе целых четыре невыносимых часа. Чем меньше будем мы видеться во время плавания, тем лучше, – думал я. И не без удовольствия вспомнил об огромном числе ящиков с книгами, отправленных мной на «Эльсинору» из Нью-Йорка. Слава Богу, я не зависел ни от каких капитанов: у меня было чем развлечься и без них.

Я передал Поссума Ваде, сидевшему рядом с шофером, и пока матросы перетаскивали на пароходик мой багаж, лоцман повел меня знакомиться с мистером Уэстом. С первого же взгляда мне стало ясно, что он был таким же капитаном, как этот лоцман был лоцманом. Видал я лучших представителей этой породы – капитанов пассажирских пароходов, – и этот походил на них не больше, чем на тех, широколицых, горластых шкиперов, про которых мне случалось читать в книгах. Рядом с ним стояла женщина. Но ее почти не было видно: это был какой-то цветной ком из великолепной теплой шубы, огромной муфты и боа из красной лисицы, в котором она исчезла почти без остатка.

Увлекательный рассказ об опасном плавании в южных морях на взбунтовавшемся парусном судне. Респектабельные пассажиры корабля «Эльсинора», вступив на борт, неожиданно обнаруживают, что команда состоит их каких-то странных личностей…

Мятеж на «Эльсиноре»

С самого начала путешествие пошло не так, как намечалось.

Выехав из моего отеля в жестоко-холодное мартовское утро, я пересек Балтимору и достиг пристани как раз вовремя. В девять часов катер должен был доставить меня на борт «Эльсиноры», и я, замерзший, со все возрастающим раздражением ждал в моем таксомоторе. На наружном сиденье шофер и Вада сидели съежившись, при температуре, которая была, пожалуй, еще на полградуса ниже, чем внутри. А катер все не появлялся.

Поссум, щенок фокстерьера, которого Гольбрэт неизвестно зачем навязал мне, не умолкал и дрожал у меня на коленях, под моим меховым пальто, но не хотел сойти с колен. Непрерывно скулил, царапался и барахтался, желая выглянуть наружу, но стоило ему только высунуть нос и почувствовать укусы холода, как с той же настойчивостью он начинал визжать и царапаться, пытаясь попасть обратно в тепло.

Его непрекращающийся визг и беспокойные движения действовали отнюдь не успокаивающе на мои расстроенные нервы. Вначале это существо меня совершенно не интересовало, и я не обращал на него внимания. Через некоторое время, по мере того как мрачное ожидание затягивалось, я уже был недалек от того, чтобы отдать его шоферу. А когда мимо меня прошли две маленькие девочки – по-видимому, дочки смотрителя пристани, – моя рука протянулась к двери мотора с тем, чтобы открыть ее, подозвать девочек и подарить им эту визжавшую маленькую тварь.

Прощальный, неожиданный подарок Гольбрэта, который прибыл в отель накануне ночью экспрессом из Нью-Йорка! Это в духе Гольбрэта! Ведь он вполне спокойно мог бы поступить так же прилично, как и другие, и прислать мне фрукты или даже… цветы. Но нет! Его трогательные чувства должны были выразиться в образе скулящего, тявкающего двухмесячного щенка. С появлением этого фокстерьера и начались мои мытарства. Клерк отеля обвинил меня в проступке, которого я даже не понял. И тогда Вада, по собственной инициативе, по собственной непроходимой глупости, попытался спрятать щенка в своей комнате, но был уличен и пойман местным сыщиком. Внезапно Вада забыл про свое знание английского языка и заговорил на истерическом японском, а местный сыщик помнил только свой ирландский. В это время клерк в самых недвусмысленных выражениях дал мне понять, что случилось именно то, чего он от меня ожидал.

Так или иначе, будь проклята эта собака! А заодно будь проклят и Гольбрэт! А пока я мерз в моторе на этой открытой ветру пристани и проклинал себя и заодно ту свою сумасбродную прихоть, которая отправила меня прогуливаться на парусном судне вокруг мыса Горн.

Около десяти часов на пристань прибыл пешком не поддающийся описанию юноша, принесший сверток с одеждой, который через несколько минут был передан мне смотрителем пристани. «Это для лоцмана», – сказал он и дал шоферу указания, каким образом найти другую пристань, с которой меня через неопределенное время должны доставить на борт «Эльсиноры» другим катером. Это еще больше увеличило мое раздражение. Почему я не был осведомлен об этом так же хорошо, как лоцман?

Часом позже, когда я все еще находился в моем моторе, но уже на конце другой пристани, явился лоцман. Я не мог себе представить ничего менее похожего на лоцмана. Передо мной стоял вовсе не обветренный сын моря, одетый в синюю куртку, а джентльмен с мягким голосом, тип преуспевающего делового человека, каких можно встретить во всех клубах. Он немедленно представился мне, и я пригласил его в мою ледяную карету с Поссумом и моим багажом. Перемена в расписании была произведена по распоряжению капитана Уэста – это было единственное, что он знал, но все же он высказал предположение, что катер рано или поздно все же сюда придет.

И он пришел в час дня, после того как я прождал на морозе четыре смертельно томительных часа. За это время я совершенно определенно решил, что мне не понравится этот капитан Уэст. Несмотря на то что я еще ни разу не встретился с ним, его обращение со мной было, по меньшей мере, высокомерным. Еще когда «Эльсинора», только что прибыв с грузом ячменя из Калифорнии, находилась в бассейне Эри, я специально приезжал из Нью-Йорка, желая осмотреть то, что должно было стать моим домом в продолжение многих месяцев. Меня восхитили и судно, и устройство кают. И офицерская каюта, предназначенная мне, вполне меня удовлетворила, оказавшись гораздо просторнее, чем я предполагал. Но когда я заглянул в каюту капитана, то ее комфортабельностью был просто поражен. Если я скажу, что она открывалась прямо в ванную комнату и что, помимо других предметов мебели, была снабжена большой бронзовой кроватью, какой никогда нельзя было предполагать найти на судне дальнего плавания, – я скажу достаточно.

Естественно, я решил, что и ванная комната, и большая бронзовая кровать должны принадлежать мне. Когда я попросил моих агентов договориться об этом с капитаном, они, как мне показалось, смутились и не выразили никакой активности в желании исполнить мою просьбу. «Я совершенно не знаю, сколько это будет стоить, – сказал я. – И для меня это не важно. Будет ли это стоить сто пятьдесят долларов или же пятьсот, я должен получить эту каюту».

Агенты Гаррисон и Грэй, тихо вдвоем обсудив мою просьбу, высказали сомнение в том, что капитан Уэст согласится на эту сделку. «Тогда он – единственный капитан морского судна, о котором я когда-либо слыхал, не согласившийся на это, – уверенно заявил я. – Капитаны всех пассажирских судов систематически продают свои каюты».

– Но ведь капитан Уэст не служит на пассажирском судне Атлантического океана, – мягко заметил мистер Гаррисон.

– Поймите же, мне придется много месяцев прожить на корабле, – настаивал я. – О небо, предложите ему тысячу долларов, если это уж так необходимо.

– Мы попробуем, – сказал мистер Грей, – но предупреждаем вас, чтобы вы не возлагали слишком много надежд на результаты наших стараний. Капитан Уэст в настоящее время находится в Сирспорте, и мы сегодня ему напишем.

Уже через несколько дней мистер Грей вызвал меня по телефону и, к моему удивлению, сообщил, что капитан Уэст отклонил мое предложение.

– А вы предлагали ему до тысячи? – спросил я. – И что он сказал?

– Он выразил сожаление по поводу того, что не может принять ваше предложение, – ответил мистер Грей.

Через день я получил письмо от капитана Уэста. Почерк и слог были старомодны, тон носил официальный характер. Он сожалел, что до сих пор не встретился со мной, и заверял меня, что лично будет следить за тем, чтобы мое помещение было устроено комфортабельно. Он уже послал соответствующее распоряжение мистеру Пайку, старшему своему помощнику на «Эльсиноре», – разобрать переборку между моей и запасной смежной каютой. А затем – вот тут-то и началась моя антипатия к капитану Уэсту! – он уведомлял меня, что в том случае, если, находясь в море, я все же буду испытывать какие-то неудобства, он с радостью поменяется со мной помещениями.

Ясное дело, что после такого отпора я понял, что никакие обстоятельства не позволят мне когда-нибудь воспользоваться бронзовой кроватью капитана Уэста. И это был тот самый капитан Уэст, которого я до сих пор еще не встречал и который заставил меня мерзнуть на пристани в течение четырех ужасных часов. Чем меньше я буду видеть его во время путешествия, тем лучше! – таково было мое решение. И я с чувством невыразимого удовольствия подумал о множестве ящиков с книгами, которые я переправил на судно из Нью-Йорка. Слава Богу, я не зависел ни от каких морских капитанов и их разговоров: у меня было чем заняться.

Я передал Поссума Ваде, который сидел рядом с шофером, и в то время как матросы катера переносили мой багаж на борт, лоцман повел меня представляться мистеру Уэсту. При первом же беглом взгляде я понял, что он похож на морского капитана не в большей степени, чем этот лоцман – на лоцмана. Я видел лучших капитанов пассажирских пароходов, а этот так же мало походил на них, как на тех толстощеких шкиперов с грубыми голосами, о которых я читал в книгах. Рядом с ним стояла женщина, до того закутанная, что ее почти не было видно, представлявшая собой теплый пестрый ком с огромной муфтой и боа из рыжей лисицы, почти полностью скрывавший ее.

– Бог мой! Его жена! – шепотом обратился я к лоцману. – Она едет вместе с ним?

Договариваясь о поездке, я специально обратил внимание мистера Гаррисона на то, что единственное, с чем я никак не могу смириться, это чтобы шкипер «Эльсиноры» взял с собой жену. Мистер Гаррисон улыбнулся и уверил меня, что капитан Уэст отправится в плавание без жены.

– Это его дочь! – едва слышно ответил лоцман. – Я думаю, что она пришла посмотреть, как он отчалит. Его жена умерла с год назад. Говорят, что из-за этого он вернулся к морю. Ведь, знаете, он уже вышел в отставку.

Капитан Уэст пошел мне навстречу, и, прежде чем наши протянутые руки соприкоснулись, прежде чем его лицо вышло из состояния покоя для поклона, прежде чем его губы зашевелились, чтобы заговорить, я почувствовал потрясающее воздействие его личности. Высокий, худощавый, с породистым лицом, он был холоден, как этот морозный день, спокоен, как король или же император, далек, как самая отдаленная звезда, и бесстрастен, как эвклидова теорема. А затем, за миг до того, как встретились наши руки, проблеск затаенной и сдерживаемой веселости разгладил множество мелких морщинок вокруг его глаз. Прозрачную синеву его глаз почти сплошь залила лучистая теплота. Точно такое же впечатление произвело его лицо: тонкие губы, крепко сжатые за миг до того, наполнились милой прелестью, как губы Сары Бернар в минуту, когда эта артистка начинает говорить.

Я был так сильно поражен при первом взгляде на капитана Уэста, что почти ожидал, как с его губ сорвутся слова несказанной благости и мудрости. Однако он высказал самое ординарное сожаление по поводу задержки, но голосом, который вызвал во мне новое изумление: низким и мягким, даже слишком низким, но ясным, как звук колокольчика, и чуть носовым, столь характерным для говора старинной Новой Англии.

– А вот эта молодая девушка виновата в этой задержке! – заключил он, знакомя меня со своей дочерью. – Маргарет, это – мистер Патгёрст!

Ее рука в перчатке быстро вынырнула из меха, чтобы пожать мою руку, и в эту минуту я увидел пару серых глаз, устремленных на меня твердо и серьезно. Он волновал, этот холодный, проницательный, ищущий взгляд. Не то чтобы он был вызывающим, – нет, но он был оскорбительно деловым. Он походил более всего на тот взгляд, который бросают на нового кучера, которого собираются нанять. Я не знал тогда, что она отправляется в плавание и что ее любопытство по отношению к человеку, который в продолжение нескольких месяцев будет ее попутчиком, было вполне естественно. Правда, она быстро поняла свою неловкость, и едва она заговорила, ее губы и глаза приветливо улыбнулись.

Как только мы двинулись вперед, направляясь в каюту парохода, я услышал прерывистый писк Поссума, доходящий до визга, и пошел сказать Ваде, чтобы он укрыл собачонку потеплее. Я нашел Ваду хлопочущим над моим багажом и втаскивающим чемодан при помощи моего маленького автоматического ружья. Я был поражен горой вещей, среди которых мой багаж казался узенькой каемочкой. «Судовые припасы», – было моей первой мыслью, пока я не разглядел множества сундуков, ящиков, картонок и всевозможных тюков и узлов. Инициалы на предмете, подозрительно походившем на картонку для дамской шляпы, сразу же бросившиеся мне в глаза, были «М. У.». Однако имя капитана Уэста было Натаниэль. При более тщательном исследовании я нашел немало инициалов «Н. У.», но в то же время повсюду мне попадались инициалы «М. У.». Тогда я вспомнил, что он назвал дочь «Маргарет».

Я так рассердился из-за этого, что не вошел в каюту, а, с досады кусая губы, стал расхаживать взад и вперед по палубе. Ведь я так определенно договорился с агентами насчет того, чтобы на судне не было никакой капитанской жены. Всего меньше под солнцем меня соблазняло присутствие на корабле женщины в соседней каюте. Но я никогда не думал о том, что у капитана есть дочка. Недоставало самого малого для того, чтобы я отказался от путешествия и вернулся в Балтимору.

В то время как встречный ветер, вызванный скоростью нашего передвижения, отчаянно пробирал меня, я заметил мисс Уэст, идущую по узкой палубе, и не мог не поразиться: так упруга и жива была ее походка. Ее лицо, несмотря на резкие очертания, носило оттенок хрупкости, который противоречил ее крепкой фигуре. Несмотря на то что контуры тела с трудом угадывались под бесформенной массой мехов, уже по одной манере передвигаться можно было утверждать, что это тело должно быть здоровым и сильным.

Я на каблуках круто повернулся в другую сторону и стал сердито созерцать гору багажа. Один громадный ящик привлек мое особое внимание, и я рассматривал его, когда она заговорила у моего плеча:

– Вот что, в сущности, вызвало задержку!

– А что это? – спросил я без любопытства.

– Ах, это пианино с «Эльсиноры», совершенно обновленное. Как только я решила ехать, я немедленно телеграфировала мистеру Пайку – помощнику, вы его знаете, чтобы он отдал его починить. Он сделал все, что мог. Вся вина с задержкой лежит на мастерской. Но пока мы сегодня ждали, я так мылила им головы, что они не скоро забудут меня.

Она засмеялась при этом воспоминании и стала рассматривать и разбирать багаж, видимо, отыскивая в нем какую-то свою вещь. Найдя то, что ей было нужно, она пошла было обратно, но вдруг остановилась и сказала:

– Не хотите ли спуститься в каюту, там тепло? Мы пристанем еще только через полчаса.

– Когда вы решили совершить это путешествие? – резко спросил я.

Как ни быстр был взгляд, который она бросила на меня, я знал: в этот момент она поняла мой гнев и досаду.

– Два дня назад, – ответила она. – А в чем дело?

Ее готовность отвечать и спрашивать смутила меня, но, прежде чем я успел заговорить, она продолжила:

– Ну, сейчас вам не стоит волноваться из-за моей поездки, мистер Патгёрст. Я, несомненно, больше вас привычна к дальним плаваниям, и все вместе мы отлично устроимся и весело проведем время. Вы не сможете беспокоить меня, а я обещаю не беспокоить вас. Я уже неоднократно плавала с пассажирами и научилась терпеливо сносить больше того, на что оказались способны они. Так-то! Давайте начнем прямо сейчас, и нам нетрудно будет продолжать в том же духе. Я понимаю, что с вами. Вы полагаете, что вам придется занимать меня. Пожалуйста, знайте, что я не нуждаюсь в том, чтобы меня занимали. Я еще не бывала в таком долгом путешествии, которое показалось бы мне чересчур длинным, и к концу всегда оставалось много такого, что я не успела доделать. Поэтому, как видите, мне во время плавания некогда будет скучать.

«Эльсинора», только что нагруженная углем, сидела очень глубоко в воде, когда мы подошли к ней. Я слишком мало понимал в кораблях для того, чтобы восхищаться ее линиями, и к тому же вообще не был в настроении чем-либо восторгаться. Я все еще воевал сам с собой, решая вопрос, не бросить ли всю эту историю и не вернуться ли на берег? Из этого, однако, не следует делать вывод, что я нерешительный человек. Наоборот!

Меня беспокоило то, что с самого начала, с первой же мысли о путешествии, я не был к нему расположен. Основная причина, по которой я предпринял его, в сущности, заключалась в том, что ничто другое меня не привлекало. С некоторого времени жизнь потеряла для меня весь свой вкус. Я не был переутомлен и не скажу, чтобы очень скучал. Но все потеряло для меня всякий интерес. Я утратил интерес к моим товарищам-мужчинам и ко всем их глупым, ничтожным, напряженным стараниям. Еще гораздо раньше я разочаровался в женщинах. Я терпел их, но слишком много анализировал их ошибки и их почти животное сексуальное влечение для того, чтобы восторгаться ими. И меня стало угнетать то, что казалось мне ничтожностью искусства – ловкий фокус, шарлатанство высшей марки, которое обманывало не только его почитателей, но и его жрецов.

Короче говоря, я отправился на борт «Эльсиноры» только потому, что это было гораздо легче, чем не отправиться. Для меня все было безразлично и до опасности легко. Таково было проклятое состояние, в котором я очутился. И поэтому я, ступив на палубу «Эльсиноры», наполовину решил оставить мой багаж там, где он был сейчас, и пожелать капитану Уэсту и его дочери всего доброго.

Я склонен думать, что решающее воздействие на меня оказала приветливая, радушная улыбка, которую подарила мне мисс Уэст, направившись через палубу прямо к каюте, а также сознание того, что там, в каюте, должно быть, действительно очень тепло.

Мистера Пайка, помощника капитана, я уже встречал, когда посещал судно в бассейне Эри. Он улыбнулся мне деревянной, искажающей лицо улыбкой, которую, по-моему, он с трудом выдавил из себя, но руки для пожатия не протянул. Он сразу же отвернулся, чтобы отдавать приказания полудюжине юношей и взрослых мужчин, по-видимому, замерзших, тащившихся откуда-то на шкафут судна. Мистер Пайк выпил – это было очевидно. У него было распухшее и бледное лицо, а его большие серые глаза были печальны и налиты кровью.

Я томился, с упавшим сердцем следя за тем, как переносили мои вещи на борт, и проклинал себя за малодушие, мешавшее мне произнести пару слов, которые положили бы всему этому конец. Что касается полудюжины мужчин, которые сейчас переносили мой багаж в заднюю каюту, то они совершенно не соответствовали моему представлению о матросах. Во всяком случае, на пассажирских пароходах я ничего подобного не видел.

Один из них, юноша лет восемнадцати, с очень подвижным лицом, улыбнулся мне своими изумительными итальянскими глазами. Но он был карлик, такой маленький, что, казалось, весь состоял из морских сапог и непромокаемой куртки. Однако он не был чистокровным итальянцем. Хотя я был в этом уверен, но все-таки спросил об этом помощника капитана, который очень угрюмо ответил мне:

– Этот? Карлик? Он – полукровка. Вторая его половина – японская или малайская.

Один старик – боцман, как я потом узнал, – был до того дряхл, что я подумал, не получил ли он недавно какой-нибудь серьезной травмы. У него было тупое, волоподобное лицо, и, волоча по палубе свои грубые сапоги, он через каждые несколько шагов останавливался, чтобы, положив на живот обе руки, как-то странно и торопливо подтягивать его вверх. Прошло много месяцев, в продолжение которых я видел, как он тысячи раз проделывал те же самые движения, пока я узнал, что у него была просто такая привычка. Лицом мне он напоминал «Человека с заступом», несмотря на то что лицо это было весьма невыразительное и бесконечно глупое. Его звали, как я потом узнал, Сёндри Байерс. И он-то был боцманом прекрасного парусника «Эльсинора», который славился как лучшее американское парусное судно…

Среди этой группы пожилых мужчин и юношей, которые перетаскивали мой багаж, я заметил только одного юношу – его звали Генри, – который хоть сколько-нибудь приближался к моему представлению о том, каким должен быть матрос. Он был взят с баржи – так сказал мне помощник капитана, – и это было его первое плавание в открытом море. Лицо у него было острое, живое, как и все его движения, и он носил свою одежду, отдаленно походившую на матросскую, с чисто матросской грацией. И действительно, как я потом убедился, он был единственным на всем корабле от носа до кормы, кто походил на моряка.

Большая часть судовой команды еще не явилась на пароход, но ее ожидали каждую минуту, причем ворчание помощника капитана по этому поводу наводило на весьма тревожные мысли. Те, кто уже были на борту, представляли собой разношерстный сброд людей, которые нанялись на судно в Нью-Йорке без посредничества специальных контор. «А на что будет похожа вся команда, это один Бог знает, – сказал мистер Пайк. – Карлик, полукровка японец (или малаец) и итальянец, был способным моряком, несмотря на то что пришел с парохода, а на парусном судне должен был совершить плавание впервые».

– Настоящие матросы? – фыркнул мистер Пайк в ответ на мой вопрос. – Мы их не берем. Люди с суши? Да, ну и что же? Каждый мужик и погонщик коров сейчас может быть пригодным к службе моряком. Наш торговый флот весь пошел к чертям. Теперь больше нет уже настоящих моряков. Они перемерли много лет назад, еще до того, как вы родились.

Дыхание помощника капитана отдавало выпитым виски. Однако он не шатался и вообще не проявлял признаков опьянения. Только впоследствии я узнал, что он вообще не любил говорить и только виски развязывало ему язык.

– Это было бы для меня великой милостью, если бы я умер много лет назад, – сказал он. – Это было бы лучше, чем дожить до того, чтобы видеть, как с моря исчезают и моряки, и корабли.

– Но, насколько я знаю, «Эльсинора» считается одним из лучших судов, – заметил я.

– Да, она такова… сегодня. Но что она такое? Несчастное грузовое судно. Она не создана для плавания, и, если бы даже годилась для него, все равно нет моряков, чтобы плавать на ней. Боже! Боже! Старые клипера! Когда я вспомню о них: «Боевой петух», «Летучая рыба», «Морская волшебница», «Северное сияние», «Морская змея», «Падающая звезда», «Летящее крыло»! И когда я подумаю о прежних флотилиях чайных судов, которые обычно нагружались в Гонконге и делали рейсы по восточным морям… Прекрасное зрелище! Красота!

Я был заинтересован. Здесь – человек, живой человек. Я не торопился вернуться в каюту, где, я знал, Вада распаковывал мои вещи. Поэтому я расхаживал взад и вперед по палубе с огромным помощником капитана. Огромный он был весь – широкоплечий, ширококостный и, несмотря на то что сильно горбился, он был полных шести футов росту.

– Вы – великолепный тип мужчины, – сделал я ему комплимент.

– Был! Был! – печально прошептал он, и я уловил в воздухе крепкий запах виски.

Я бросил взгляд на его скрюченные руки. Из любого его пальца можно было бы сделать три моих; из каждой его кисти можно было выкроить три моих кисти.

– Сколько вы весите? – спросил я его.

– Двести десять. Но в лучшие мои дни я натягивал чашу весов до двухсот сорока.

– Значит, «Эльсинора» непригодна для плавания? – спросил я, возвращаясь к теме, которая заинтересовала его.

– Я готов держать с вами пари на что угодно, начиная с фунта табака и кончая месячным жалованьем, что она не закончит рейса и в сто пятьдесят дней, – ответил он. – А я вот шел на старом «Летучем облаке» восемьдесят девять дней – восемьдесят девять дней, сэр, из Сэнди Гука до Фриско. Шестьдесят человек команды – это были люди. И восемь юнг. И мы все гнали, гнали! Триста семьдесят четыре мили в день при благоприятном ветре, а в шторм восемнадцать узлов – и всего этого было недостаточно для того, чтобы зажать его. Восемьдесят девять дней – и никто нас не обогнал, и лишь однажды, уже через девять лет, нас обогнал старый «Эндрю Джексон».

– Когда «Эндрю Джексон» обогнал вас? – спросил я со все возрастающим подозрением, которое он начал внушать мне.

– В тысяча восемьсот шестидесятом году, – последовал быстрый ответ.

– И вы плавали на «Летучем облаке» за девять лет до этого, а теперь у нас тысяча девятьсот тринадцатый год. Значит, это было шестьдесят два года тому назад, – высчитал я.

– А мне тогда было семь лет, – усмехнулся он. – Моя мать была горничной на «Летучем облаке». Я родился на море. Я был юнгой на «Геральде», когда мне минуло двенадцать лет. Он тогда совершил свой рейс в девяносто девять дней. Большую часть времени половина команды провела в цепях, пять человек мы потеряли у мыса Горн; концы наших складных ножей были сломаны; трех человек застрелили офицеры в один и тот же день; второй помощник был убит, причем никто никогда так и не узнал, кто это сделал. А мы все гнали, гнали! Девяносто девять дней неслись из страны в страну, сделали рейс в семнадцать тысяч миль с востока на запад вокруг мыса Кэп Стифф.

– Но это значит, что вам – шестьдесят девять лет, – настаивал я.

– Вот столько мне и есть, – гордо ответил он. – И я в мои годы буду мужчина покрепче, чем все эти жалкие нынешние юнцы. Все их поколение перемерло бы от тех штук, через которые прошел я. Пришлось ли вам когда-нибудь слышать о «Солнечном луче»? Этот клипер был продан в Гавану для перевозки невольников и переменил свое название на «Эмануэлу».

– И вы плавали в «Среднем Проходе»? – воскликнул я, вспомнив это старое название.

– Я был на «Эмануэле» в Мозамбикском канале в тот день, когда «Быстрый» настиг нас с девятьюстами невольниками на обеих палубах. Он ни за что не догнал бы нас, если бы был не пароходом, а парусным судном.

Я продолжал слоняться взад и вперед рядом с этой массивной реликвией прошлого и выслушивал обрывки его мыслей и воспоминания о былых днях, когда людей запросто убивали и безостановочно гнали вперед. Он был слишком точен для того, чтобы быть правдивым, но все же, глядя на его сутулые плечи и на то, как он старчески волочил ноги, я пришел к заключению, что ему было именно столько лет, сколько он утверждал.

Он заговорил о капитане Соммерсе.

– Это был великий капитан, – сказал он. – И в течение тех двух лет, что я плавал с ним в качестве его помощника, не было ни единого порта, в котором я бы не удирал с судна, как только оно причаливало, и скрывался до тех пор, пока, крадучись, снова не пробирался на борт корабля перед тем, как только он снова отчаливал.

– Но теперь всему этому пришел конец, – жалобно сказал он. – И все это команда… из-за команды, которая на крови поклялась отомстить мне за то, как я учил их быть настоящими моряками. Да, сколько раз меня ловили! Сколько раз шкипер платил за меня выкуп – и все же только благодаря моему труду корабль зарабатывал такую уйму денег.

Он поднял вверх свои огромные лапы, и, глядя на эти выгнутые, уродливые суставы, я понял, в чем заключалась его работа.

– Но теперь всему этому пришел конец, – снова жалобно повторил он. – Моряк – в наши дни джентльмен. Вы не смеете даже повысить голос, не то что поднять на него руку.

В эту минуту к нему сверху, с кормовой решетки, обратился второй помощник, среднего роста, коренастый, чисто выбритый белокурый мужчина.

– Пароход с командой уже виден, сэр, – объявил он.

Помощник проворчал, высказывая благодарность, и затем прибавил:

– Опуститесь вниз, мистер Меллер, и познакомьтесь с нашим пассажиром.

Я не мог не обратить внимание на вид и манеру, с которыми мистер Меллер спускался с кормовой лестницы. Он был по-старомодному вежлив, учтиво говорил, был приятен в обхождении, и можно было безошибочно сказать, что он родом с юга Мэзона или Диксона.

– Вы южанин? – спросил я.

– Штат Георгия, сэр, – кивнул он головой и улыбнулся так, как может кивать и улыбаться только южанин.

Черты и выражение его лица были веселые и мягкие, и все же рот его был самым жестоким из всех, которые мне когда-либо приходилось видеть на человеческом лице. Это была рана. Никак иначе нельзя охарактеризовать этот острый, тонкогубый, бесформенный рот, который так мило произносил приятные вещи. Невольно я глянул на его руки. Как и у первого помощника, они были ширококостны, с исковерканными суставами и уродливы. Затем я взглянул в его синие глаза. Снаружи они были будто затянуты оболочкой света, сиявшего нежной добротой и сердечностью, но я чувствовал, что за этим сиянием нет ни искренности, ни милосердия. В этих глазах было что-то холодное и ужасное, что пряталось, ждало и высматривало, – что-то кошачье, что-то враждебное и мертвое. За этим сиянием мягкого света и искорок дружбы была своя жизнь – ужасная жизнь, превратившая этот рот в рану, которой он теперь был. То, что я увидел в этих глазах, заморозило меня своим отталкивающим, страшным видом и заставило содрогнуться.

В то время как я разглядывал мистера Меллера, говорил с ним, улыбался и обменивался любезностями, мною вдруг овладело чувство, которое овладевает тобой в лесу или же в джунглях, когда сознаешь, что за тобой неотступно следят невидимые, дикие глаза хищного зверя. Откровенно говоря, я был напуган тем, что сидело в черепе мистера Меллера. Некоторые весьма резонно отожествляют внешность и лицо человека с его духовным обликом. Но я никак не мог это сделать относительно второго помощника. Его лицо и внешность, и манеры, и приятная обходительность были одно, а внутри, за ними спрятано нечто совершенно иное, не имеющее ничего общего с внешностью.

Я заметил Ваду, стоявшего в дверях каюты и, по-видимому, ожидавшего моих дальнейших распоряжений. Я кивнул ему и собрался последовать за ним в каюту. Но мистер Пайк быстро глянул на меня и сказал:

– Одну минуту, мистер Патгёрст!

Он отдал кое-какие приказания второму помощнику, который повернулся на каблуках и отошел. Я стоял и ждал слов мистера Пайка, а он не произнес их до тех самых пор, пока второй помощник не удалился на расстояние, на котором не мог услышать нас. Тогда он близко наклонился ко мне и сказал:

– Не упоминайте никому об этом пустяке… о моем возрасте. С каждым годом я вписываю в договор свой возраст меньше на год. Теперь согласно договору мне пятьдесят четыре года.

– И вы не кажетесь ни на день старше, – легко ответил я.

Таково было мое искреннее убеждение.

– И я нисколько не чувствую своего возраста. Я в состоянии работать гораздо больше любого из нынешней молодежи. И не говорите, мистер Патгёрст, о моем возрасте никому. Шкипера не очень-то церемонятся со штурманами, которые подкатываются к семидесятому году. Да и хозяева судов тоже. Я возлагал большие надежды на этот корабль, и думаю, что я получил бы его, если бы старик не решил опять идти в море. Как будто он нуждается в деньгах! Старый скряга!

– А он состоятельный человек? – спросил я.

– Состоятельный ли он человек! Да если бы у меня была десятая часть его денежек, завел бы я себе курятник в Калифорнии и расхаживал бы там, как петух… если бы у меня была одна пятидесятая часть того, что он откладывает. Ведь у него большие паи в Блэквудском пароходстве, а те пароходы – самые удачливые и всегда дают огромную прибыль. Я становлюсь стар, и мне давно пора получить команду. Но нет. Этот старый сапог надумал снова пойти в море, и как раз в тот момент, когда мне подоспело теплое местечко.

Я опять направился к каюте, но меня остановил помощник капитана.

– Мистер Патгёрст! Вы, значит, никому ни слова о моем возрасте?

– Нет, конечно, нет, мистер Пайк, – заверил его я.

Совершенно промерзший, я тотчас же был пленен теплом и комфортом каюты. Все двери в смежные комнаты были раскрыты, образовав то, что я мог бы назвать анфиладой комнат.

Выход на главную палубу через левую дверь лежал через широкий, устланный ковром коридор. В этот коридор сбоку выходило пять кают: первая, при входе, была каюта первого помощника; затем две офицерские каюты, превращенные в одну – для меня; затем – каюта официанта и, наконец, заканчивающая ряд офицерская каюта, которую использовали под кладовую для сундуков с платьем.

По другую сторону коридора находился ряд кают, с которыми я еще не был знаком, хотя знал, что там помещаются столовая, ванные комнаты, кают-компания, которая, в сущности, была просторной жилой комнатой, и каюта капитана Уэста. Несомненно, там же была и каюта мисс Уэст. Я слышал, как она напевала какой-то мотив, распаковывая свои вещи. Кладовая официанта, отделенная от остального помещения промежуточным коридором и лестницей, ведущей наверх, к корме, в каюту с морскими картами, находилась в стратегическом центре всех его операций. Так, справа от нее были каюты капитана и мисс Уэст, спереди – столовая и кают-компания, а слева – тот ряд комнат, о которых я уже упоминал и среди которых были мои две каюты.

Я пошел по коридору, направляясь к корме, и нашел открытую дверь на корму «Эльсиноры», которая представляла собой единственное большое помещение, имевшее по меньшей мере тридцать пять футов от одного конца до другого и пятнадцать-восемнадцать футов в ширину, и, конечно, изогнутое по всем правилам корабельной кормы. Она походила на кладовую. Я заметил ушаты для воды, куски парусины, много замков, подвешенные окорока и сало, лестницу, ведущую через маленький люк на ют, и на полу другой люк.

Я заговорил с официантом, старым китайцем, безбородым и очень проворным в движениях, имени которого я так никогда и не узнал, но возраст которого в договоре был обозначен: пятьдесят шесть лет.

– Что там внизу? – спросил я его, указывая на люк в полу.

– Трюм, – ответил он.

– А кто там ест? – снова спросил я, указывая на стол и два привинченных к полу стула.

– Это вторая столовая. Здесь едят второй помощник и корабельный плотник.

Когда я отдал последние распоряжения Ваде насчет приведения в порядок моих вещей, я посмотрел на часы. Было еще рано: лишь несколько минут четвертого. Тогда я опять отправился на палубу, желая присутствовать при прибытии команды.

Само прибытие с катера на судно я пропустил, но перед средней рубкой я увидел нескольких отставших людей, которые еще не успели пройти на бак. Они были слегка навеселе, и более презренной, жалкой и отвратительной кучки оборванцев я не видел даже на самых глухих городских улицах. Одежда их состояла из лохмотьев. Лица – опухшие, красные и грязные. Я не хочу сказать, что выражение у них было подлое. Нет, просто они были грязны и отвратительны. Отвратительны их внешность, разговор, движения.

– Пошевеливайтесь, пошевеливайтесь! Тащите ваше барахло!

Мистер Пайк произнес эти слова резко, с верхнего мостика. Легкий и грациозный мостик из стальных прутьев и ряда досок тянулся по всей длине «Эльсиноры», начинаясь с юта и через среднюю рубку до баковой части судна и кончаясь почти у самого носа корабля.

При раздавшейся команде прибывшие люди подались вперед, угрюмо взглянули наверх, и один или двое из них лениво повиновались приказу. Остальные же прекратили свои злобные бормотания и враждебно уставились на помощника капитана. А один из них, лицо которого, казалось, при самом рождении было раздавлено каким-то сумасшедшим богом и которого, как я потом узнал, звали Ларри, разразился громким хохотом и дерзко сплюнул на палубу. А затем с весьма определенным намерением повернулся к своим товарищам и спросил громко и хрипло:

– А какого черта здесь этот старый чурбан?

Я видел, как огромная фигура мистера Пайка конвульсивно и невольно вытянулась, и как его огромные руки напряглись, сжимая перила мостика. Но он все же овладел собой.

– Ну, идите уже, – сказал он. – Уходите на бак.

А затем, к моему изумлению, он повернулся и пошел назад по мостику, к тому месту, где катер забросил свои причальные канаты. «Так вот каковы его горделивые и самоуверенные разговоры о расправах с матросами», – подумал я. И лишь потом я вспомнил, что, возвращаясь назад по палубе, я видел капитана Уэста, облокотившегося на перила верхней палубы и пристально смотревшего вперед.

Концы катера были отданы, и я с интересом следил за его маневрами до тех пор, пока он совсем не удалился от нашего судна. Как раз в этот момент впереди послышалась какая-то страшная смесь воя и визга, которые подняли несколько пьяных, кричавших «Человек за бортом». Второй помощник соскочил вниз с лестницы, ведущей на верхний мостик, и пробежал мимо меня. Старший помощник, все еще стоявший на тонком белом, как паутина, мостике, поразил меня быстротой, с которой он понесся по мостику к средней рубке, прыгнул на подвешенную за бортом покрытую парусиной шлюпку и перегнулся через борт, откуда мог все видеть. Прежде чем матросы успели вскарабкаться на перила, второй помощник уже был среди них и бросил за борт свернутую веревку.

Что всего более поразило меня, это умственное и физическое превосходство этих двух офицеров. Несмотря на их возраст – первому помощнику было шестьдесят девять лет, а второму помощнику по меньшей мере пятьдесят – их ум и тело действовали с быстротой и точностью стальных пружин. Они были – сила. Они были железные. Они были теми, кто видит, хочет и делает. Казалось, они совсем из другой, высшей породы существ по сравнению с подчиненными им матросами. В то время как последние, непосредственные свидетели происшествия, беспомощно кричали и суетились и, раскидывая ленивым умом, что же делать дальше, возились у перил, второй помощник мигом спустился по крутой лестнице с юта, пробежал двести футов по палубе, вскочил на борт, мигом оценил создавшееся положение и бросил в воду веревку.

Такими же умелыми и полезными были и действия мистера Пайка. Он и мистер Меллер были господами этой презренной толпы благодаря замечательной разнице в силе воли и умении действовать. Право, они больше отличались от подчиненной им команды, чем последняя отличалась от готтентотов или даже от обезьян.

В это время я тоже стоял на канатных битсах, стоял в таком положении, что хорошо видел человека в воде, который, казалось, сознательно уплывал от судна. Это был темнокожий обитатель побережья Средиземного моря, и, насколько говорил перехваченный мной его взгляд, находился он во власти безумия: его черные глаза были глазами маньяка.

Второй помощник бросил веревку так метко, что она обхватила плечи человека и спутала руки, лишая его возможности плыть вперед. Когда ему удалось чуть высвободиться, он все еще продолжал выкрикивать какие-то безумные слова, и в ту минуту, когда для большей выразительности он поднял в воздух руки, я заметил в его сжатой кисти лезвие ножа.

В тот миг как пароход двинулся на спасение утопающего, на палубе ударили в колокола. Я бросил взгляд на капитана Уэста. Он подошел к левой стороне юта и, заложив руки в карманы, смотрел то вперед, на барахтающегося человека, то назад, на катер. Он не отдавал никаких приказаний, не выражал ни малейшего волнения, и я бы сказал, что он производил впечатление чисто случайного зрителя.

Человек в воде, казалось, был занят только тем, что срывал с себя одежду. Я видел, как показалась сперва одна, а затем другая обнаженная рука. Барахтаясь, он иногда опускался под воду, но неизменно выплывал на поверхность, размахивая ножом и продолжая свою бессмысленную речь. Он пытался бежать от парохода, ныряя и плывя под водой.

Я прошел вперед и подоспел как раз вовремя, чтобы видеть, как его подняли на борт «Эльсиноры». Он был совсем нагой, весь окровавленный, в бешенстве. Он ранил себя в десятках мест. Из раны на кисти руки кровь брызгала с каждым биением пульса. Это было отвратительное, совсем нечеловеческое существо. Я видел как-то в зоологическом саду затравленного орангутанга и клянусь всем на свете, что своим животным выражением лица, гримасами и криками этот человек мне его напомнил. Матросы окружили его, касались его руками, тормошили, стараясь успокоить, и в то же время смеялись и приветствовали его. Справа и слева оба помощника отталкивали толпу и поволокли сумасшедшего по палубе к каюте средней рубки. Я не мог не заметить усилий, какие прилагали мистер Меллер и мистер Пайк. Мне приходилось слышать о сверхъестественной силе безумцев, но этот был как пучок соломы в их руках. Уложив его на деревянный топчан, мистер Пайк удерживал барахтающегося идиота одной рукой, пока второй помощник ходил за марлей, чтобы перевязать парню раны.

– Сумасшедший дом, – проворчал, обращаясь ко мне, мистер Пайк. – На своем веку я перевидал немало проклятых команд, но дальше этой уж некуда идти.

– Что вы намерены с ним делать? – спросил я. – Ведь этот человек истечет кровью.

– И это будет наилучшим исходом, – быстро ответил он. – Нам придется еще достаточно повозиться с ним, прежде чем мы от него избавимся. Когда ему полегчает, я зашью ему раны, а облегчение придет после того, как я дам ему хорошенько по морде.

Я глянул на огромную лапу мистера Пайка и сразу оценил ее малоэстетические достоинства. Снова выйдя на палубу, я увидел капитана Уэста на корме, державшего по-прежнему руки в карманах, равнодушно смотревшего на голубой просвет в небе на северо-востоке. Больше, чем помощники капитана и сумасшедший, больше, чем пьяная грубость матросов, эта спокойная фигура, с руками в карманах, убедила меня в том, что я нахожусь в мире, совершенно отличном от всего того, что я до сих пор знавал.

Вада прервал мои мысли, заявив: мисс Уэст его послала доложить, что разливает в каюте чай.

Контраст между тем, что происходило на палубе, и тем, что я увидел, войдя в каюту, был потрясающий. Все контрасты на борту «Эльсиноры» обещали быть потрясающими. Вместо холодной твердой палубы мои ноги погрузились в мягкий ковер. Вместо узкой, низкой каюты с голым железным полом, где я оставил маньяка, я попал в просторное, великолепное помещение. В моих ушах все еще звучали крики матросов, перед глазами все еще оставалась яркая картина – их опухшие от пьянства лица, но я уже стоял перед красиво одетой, с нежным личиком женщиной, сидевшей за лакированным восточным столиком, на котором красовался очаровательный чайный сервиз из кантонского фарфора. Все вокруг было тихо и безмятежно. Буфетчик, двигавшийся совершенно бесшумно и бесстрастно, казался едва заметной тенью, которая появлялась в комнате для какой-нибудь услуги и тотчас же уносилась назад.

Я не сразу опомнился, и мисс Уэст, подавая мне чай, улыбнулась и сказала:

– Вы выглядите так, точно насмотрелись Бог знает каких вещей. Буфетчик сказал мне, что человек упал за борт. Надеюсь, что холодная вода протрезвила его.

Я почувствовал полное равнодушие в ее тоне.

– Этот человек – сумасшедший, – сказал я. – Судно – не место для него. Его необходимо отправить на берег, в какую-нибудь больницу.

– Боюсь, что, начав с этого, нам придется отправить на берег две трети нашего комплекта. Вам один кусок?

– Да, пожалуйста, – ответил я. – Но этот человек страшно изранил себя. Он может истечь кровью.

Она на мгновение взглянула на меня с серьезным и испытующим выражением серых глаз, а затем смех брызнул из этих глаз, и она с укоризной покачала головой.

– Мистер Патгёрст, очень прошу вас: не начинайте путешествия с возмущения. Подобные вещи на судах – самые обыкновенные явления. Вы привыкнете к ним. Вы, вероятно, вспомнили о некоторых странных субъектах, бросившихся в море. Этот же человек опасен. Доверьте мистеру Пайку уход за его ранами. Я никогда еще не плавала с мистером Пайком, но я достаточно слышала о нем.

Мистер Пайк – настоящий хирург. Говорят, что в прошлый рейс он сделал ампутацию, очень удачную, и до того возгордился, что обратил свое благосклонное внимание на плотника, который страдал чем-то вроде несварения желудка. Мистер Пайк был так уверен в правильности своего диагноза, что пытался подкупить плотника и получить его согласие на удаление аппендикса. – Она от души расхохоталась, а затем добавила: – Говорят, что он предлагал плотнику несколько фунтов табаку за то, чтобы тот согласился на операцию.

– Но безопасен ли он… для… нормальной работы на судне? – настаивал я. – Можно ли брать с собой такого человека?

Она повела плечами, словно не намереваясь отвечать, но затем сказала:

– Этот инцидент – пустяк. В каждой корабельной команде найдется несколько сумасшедших или идиотов. И они всегда являются на судно до последней степени перепившимися и бешеными. Я помню – это было давно, и мы шли из Сиэтла – одного такого сумасшедшего. Сначала он не проявлял ни малейших признаков безумия, но вдруг совершенно спокойно подошел к двум агентам корабельных контор, схватил их и прыгнул с ними за борт. Мы в тот же день ушли дальше, еще до того, как их тела были найдены.

Она снова повела плечами.

– Что вы хотите? Море жестоко, мистер Патгёрст. А для нашей команды мы подбираем самых скверных матросов. Иногда я даже поражаюсь, где их достают таких. Мы обращаемся с ними как можно лучше, и кое-как нам удается использовать их для наших нужд. Но это – подлый… подлый народ…

Слушая ее, я изучал ее лицо, противопоставляя ее женскую прелесть и мягкое, очаровательное платье грубым физиономиям и лохмотьям людей, которых я видел. Мысленно я не мог не признать правильности ее позиции. Тем не менее в душе я был огорчен: главным образом, я думаю, на меня подействовали жестокость и равнодушие, с которыми она излагала свои взгляды. И потому, что она была женщина и столь не похожая на этих уродов, я сразу понял, что свое суровое воспитание она получила в школе моря.

– Я обратил внимание на хладнокровие вашего отца во время этого инцидента, – заметил я.

– Он никогда не вынимает рук из карманов? – воскликнула она.

Глаза у нее сверкнули, когда я утвердительно кивнул головой.

– Так я и знала. Это его манера. Я так часто видела это. Я припоминаю, когда мне было еще двенадцать лет – мать тогда осталась одна – мы шли во Фриско. Это происходило на «Дикси», судне почти таком же большом, как это. Дул сильный попутный ветер, и отец отказался от катера. Мы шли прямо через Гольден-Гэт по направлению к Сан-Франциско. Нас подгоняло сильное течение, и мы развили самую большую скорость. Но… тут, несомненно, была ошибка капитана другого парохода: он не учел нашу скорость и попытался пересечь нам путь. Произошло столкновение, и нос «Дикси» врезался в пароход, его каюту и кузов. На пароходе были сотни пассажиров – мужчин, женщин и детей. Отец ни на минуту не вынул рук из карманов. Он послал помощника на ют следить за спасанием пассажиров, которые уже начали перебираться на наш бушприт и носовую часть, и голосом, который нисколько не отличался от того, каким он попросил бы передать ему масло, он приказал второму помощнику поставить все паруса и указал ему, с каких парусов начать.

– Но зачем же прибавили парусов? – перебил я ее.

– А потому, что он видел создавшееся положение. Разве вы не понимаете, что пароход был почти весь разворочен? Единственное, что его удерживало от того, чтобы немедленно пойти ко дну, – это нос «Дикси», врезавшийся в его бок. И, прибавив парусов и все время оставаясь на ветру, он продолжал держать втиснутым нос «Дикси». Я страшно испугалась. Люди, которые прыгнули в воду или же упали в нее, тонули со всех сторон на моих глазах, а мы продолжали плыть. Но, когда я взглянула на отца, я увидела его именно таким, каким всегда его знала: с руками в карманах, медленно шагающим взад и вперед по палубе. Он то отдавал распоряжения рулевому (ведь надо было проложить «Дикси» путь между всеми судами), то следил за пассажирами, которые столпились на нашей палубе, то смотрел вперед на нос корабля, желая разглядеть путь меж судов, стоявших на якоре. Время от времени он поглядывал на несчастных, которые тонули на наших глазах, но они мало заботили его… Конечно, погибло очень много народу, но, держа руки в карманах и сохраняя полное спокойствие, он спас сотни жизней. И лишь тогда, когда последний человек сошел с парохода – он послал матросов, чтобы убедиться в этом, – отец распорядился снять паруса. И пароход мигом пошел ко дну.

Она замолчала и посмотрела на меня сияющими от одобрения глазами.

– Это было прекрасно, – согласился я. – Я восхищаюсь сильным человеком, хотя должен признаться, что такое спокойствие и при подобных обстоятельствах кажется мне сверхъестественным и нечеловеческим. Я лично не могу представить себе, чтобы я действовал таким же образом, и уверен, что, при виде этого несчастного идиота в воде я страдал гораздо больше, чем все остальные зрители, вместе взятые.

– Отец тоже страдает, – честно стала она на его защиту. – Но он не показывает этого.

Я наклонил голову, почувствовав, что она меня не понимает.

Выйдя на палубу после того, как я напился в каюте чаю, я увидел буксир «Британия». Это было то самое маленькое судно, которое должно было проводить нас из Чизапикской бухты до моря. Пройдя на ют, я увидал толпу матросов, которых выгонял на работу Сёндри Байерс, все время бережно поддерживающий обеими руками свой живот. Еще один человек помогал ему. Я спросил мистера Пайка, кто это такой.

– Нанси, мой боцман. Не правда ли, персик? – услышал я ответ и по тону помощника капитана не усомнился в том, что Нанси служил предметом насмешек. Нанси могло быть никак не более тридцати лет, несмотря на то что выглядел он так, точно прожил на свете очень много. Он был беззуб, мрачен, с усталыми движениями. Глаза цвета аспидного камня были мутны, бритое лицо – болезненно-желтого оттенка. Узкоплечий, с впалой грудью и ввалившимися щеками, он производил впечатление человека в последней стадии чахотки. Как ни мало жизни проявлял Сёндри Байерс, Нанси проявлял ее еще меньше. И это были боцманы! Боцманы на лучшем американском парусном судне «Эльсинора»! Никогда ни единая моя иллюзия не терпела еще столь жестокого крушения.

Мне было ясно, что эта парочка, лишенная и силы, и мужества, должна бояться тех людей, которыми призвана управлять. А эти люди! Дорэ никогда не мог бы собрать более адский состав. Когда я впервые увидел их всех вместе, у меня не хватило силы упрекнуть боцманов в том, что они боятся этих людей. Матросы не ходили. Они ступали тяжело и неуклюже, причем некоторые шатались то ли от слабости, то ли от опьянения.

Такова была их внешность. Я не мог не вспомнить то, что мне только что сказала мисс Уэст: суда всегда уходят в плавание, имея в команде несколько сумасшедших или идиотов. Но эти люди все выглядели сумасшедшими или идиотами. И я в свою очередь поразился, откуда можно было набрать такую массу человеческих обломков. У каждого из них был какой-нибудь дефект. Их тела были изуродованы, лица искажены, и почти все они без исключения были малорослые. У нескольких человек довольно хорошего мужского роста были бессмысленные лица. Один из них, высокий, несомненно ирландец, явно был сумасшедший. Он все время бормотал и что-то говорил сам себе. Другой – маленький, согнутый, кривобокий человечек, с головой, свернутой на бок, с ехидным и злым лицом и голубыми глазами, обратился с непристойным замечанием к сумасшедшему ирландцу, назвав его О’Сюлливаном. Но О’Сюлливан не обратил на него никакого внимания и продолжал бормотать. Вслед за маленьким кривобоким человечком появился перезрелый идиот – жирный юноша, сопровождаемый другим юношей, до того высоким и тощим, что казалось чудом, каким образом ноги выдерживают весь его остов.

А за блуждающим скелетом показалось самое фантастическое существо, какое я до сих пор видел. Это была уродливая пародия на человека. Его тело и лицо больного и слабоумного фавна, казалось, были искажены муками тысячелетних страданий. Его большие черные, ясные, живые и полные скорби глаза вопросительно блуждали с одного лица на другое и по всему окружающему. Они были так жалобны, эти глаза, словно были обречены всю жизнь искать нити мучительной, грозной загадки. Лишь впоследствии я узнал причину такого странного взгляда. Он был совершенно глух: его барабанные перепонки лопнули при взрыве парового котла, искалечившем и его тело.

Я заметил буфетчика, стоявшего у двери камбуза и на расстоянии за всем наблюдавшего. Его тонкое азиатское лицо, оживленное разумом, давало отдых глазам, равно как и живое лицо карлика, который вприпрыжку и посмеиваясь выбежал из бака. Но и у этого тоже был свой недостаток. Он был карлик, и, как я потом узнал, его веселое расположение духа и слабый ум сделали из него шута.

Мистер Пайк на минуту остановился возле меня, и пока он следил за командой, я наблюдал за ним. У него было выражение лица покупателя скота, и было очевидно, что ему внушали отвращение качества этого скота.

– Собачий народ, – проворчал он.

А те всё шли. Один – бледный, с вороватыми глазами, про которого я немедленно решил, что он большой негодяй. Другой – маленький дряблый старичок со сморщенным лицом и злыми голубыми, как бисеринки, глазками. Третий – невысокий, хорошо сложенный человек, показался мне наиболее нормальным и наименее глупым изо всех тех, кто уже вышел на свет. Но, очевидно, глаз мистера Пайка был более натренирован, нежели мой.

– Что с тобой такое? – проворчал он, обращаясь к этому человеку.

– Ничего, сэр, – ответил тот, немедленно остановившись.

Мистер Пайк, разговаривая с матросами, всегда ворчал.

Твое имя?

– Чарльз Дэвис, сэр.

– Почему ты хромаешь?

– Я не хромаю, сэр, – почтительно ответил матрос и после отпускающего его кивка помощника капитана живо направился вдоль палубы, покачивая на ходу плечами.

– Это хороший матрос, – пробурчал мистер Пайк, – но я готов заложить фунт табаку или же все месячное жалованье, что с ним что-то неладно.

Трюм, казалось, снова опустел, но помощник со своим обычным ворчанием обратился к боцманам:

– Черт! Что вы тут делаете? Спите? Уж не думаете ли вы, что здесь санаторий для отдыха? А ну-ка, спуститесь туда и посмотрите, что там.

Сёндри Байерс, осторожно поджав свой живот, остался на месте, в то время как Нанси, с угрюмым лицом, выражающим страдание, неохотно спустился в бак. Почти тотчас оттуда донеслись скверные непристойные ругательства, сопровождаемые просьбами и упреками со стороны Нанси, которые произносились им кротко и умоляюще.

Я заметил свирепое и дикое выражение, которое появилось на лице мистера Пайка и которое предназначалось для неведомых чудищ, которые должны были появиться из бака. Вместо этого, к моему изумлению, появились три парня, которые поразительно превосходили мелкоту, вышедшую до них. Я взглянул на помощника капитана, ожидая увидеть, как смягчится его лицо. Но, наоборот, его голубые глаза превратились в узенькие щелки, а озлобленность голоса передалась губам, и весь он стал похож на собаку, готовую кусаться.

А эти три парня… Все они были невысокие и молодые, этак между двадцатью пятью и тридцатью годами. Несмотря на грубую ткань платья, одеты они были прилично, и движения их мускулов под одеждой говорили об их хорошем физическом состоянии. Лица у них были довольно тонкие, умные. И хотя в них чувствовалось что-то странное, я никак не мог определить, в чем именно оно заключалось.

Это не были плохо питавшиеся, отравленные виски люди, – не такие, как все остальные матросы, которые, пропив свой последний заработок, голодали на берегу до тех пор, пока не получали и не пропивали деньги, уплаченные им вперед за все предстоящее плавание. Напротив, эти трое были гибкими и сильными, с быстрыми и точными движениями. Они осматривались кругом равнодушными и вместе с тем взвешивающими взглядами, от которых ничего не ускользало. Они казались такими житейски мудрыми, такими невозмутимыми, такими в себе… Я нисколько не сомневался в том, что они не матросы. Однако я не мог определить и их место среди обитателей суши. Они принадлежали к тому типу людей, какого до сих пор мне не приходилось наблюдать. Может быть, я дам более верное представление о них, если опишу то, что произошло.

Проходя мимо нас, они окинули мистера Пайка таким же точно острым, равнодушным взглядом, как и меня.

– Как тебя зовут… ты? – рявкнул мистер Пайк на первого из трио, явно представлявшего собой помесь еврея с ирландцем. Несомненно еврейским был его нос, и так же несомненно ирландскими были его глаза, нижняя челюсть и верхняя губа.

Тройка немедленно остановилась и, хотя они не посмотрели друг на друга, казалось, что они молча советуются друг с другом. Второй из трио, в жилах которого текла одному лишь Господу Богу известная кровь – еврейская, вавилонская, латинская, – сделал предупреждающий сигнал. О, ничего резкого, вроде подмигивания или кивка. Я вообще сомневаюсь в том, что я перехватил этот сигнал, но все же уверен, что он предупредил о чем-то своих товарищей. Скорее всего, это был оттенок мысли, которая мелькнула у него в глазах, или же мерцание внезапно вспыхнувшего света в нем – во всяком случае какой-то сигнал был передан.

– Мёрфи, – ответил помощнику капитана первый из них.

– Сэр! – заворчал на него мистер Пайк.

Мёрфи пожал плечами в знак того, что не понял. Уравновешенность этого человека, холодная уравновешенность всех троих поразила меня.

– Когда ты обращаешься к любому офицеру на этом судне, ты обязан говорить «сэр», – объяснил мистер Пайк, и голос его был настолько же груб, насколько лицо злое. – Ты понял это?

– Да… сэр, – протянул Мёрфи с намеренной и сознательно дерзкой медлительностью. – Я понял…

– Сэр! – заорал мистер Пайк.

– Сэр, – ответил Мёрфи так легко и беззаботно, чем еще больше разъярил помощника капитана.

– Вот что: «Мёрфи» – это слишком мудрено, – заявил мистер Пайк. – На судне и «Носатый» будет иметь то же значение. Понял?

– Понял… сэр, – последовал ответ, нахальный по своей мягкости и равнодушию. – Носатый Мёрфи, это вполне подходит… сэр.

А затем он рассмеялся – все трое рассмеялись, если только можно было назвать смехом то, что было смехом без единого звука или движения лица. Только глаза смеялись – невесело и хладнокровно.

Ясно, что мистер Пайк был мало обрадован беседой с этими издевающимися над ним типами. Он обрушился на их вожака, на того, кто подал предостерегающий знак и который казался помесью всего, что есть средиземноморского и семитического.

– Как тебя зовут?

– Берт Райн… сэр, – прозвучал ответ в таком же мягком, беззаботном, раздражающем тоне.

– А тебя?

Это относилось к последнему, самому младшему из трио, темноглазому парню с оливковым цветом кожи и лицом, поражающим красотой камеи. «Уроженец Америки, – определил я его. – Потомок эмигрантов из Южной Италии – из Неаполя или даже из Сицилии».

– Твист… сэр, – ответил он точно таким же тоном, как и двое его товарищей.

– Слишком вычурно, – насмешливо произнес помощник капитана. – Хватит с тебя Козленка. Понял?

– Понял… сэр, Козленок Твист подходит… сэр.

– Только Козленок, не Твист.

– Козленок так Козленок… сэр.

И все трое засмеялись своим молчаливым, невеселым смехом. А мистер Пайк уже находился в состоянии ярости, которая пока не находила себе выхода.

– Ну-с, а теперь я должен вам сказать кое-что, что будет весьма важно для вашего здоровья. – Голос помощника капитана дрожал от сдерживаемой ярости. – Я знаю, кто вы такие. Вы – дрянь! Поняли это? Вы – дрянь! И на этом судне обращение с вами будет как с дрянью. Либо вы будете работать, как люди, либо я узнаю, в чем тут дело. Как только кто-нибудь из вас начнет ворочать глазами или даже будет похоже на то, что он ворочает глазами, он получит свое. Поняли? А теперь убирайтесь. Идите вперед, к брашпилю!

Мистер Пайк повернулся на каблуках, и я пошел рядом с ним.

– Что вы намерены с ними сделать? – поинтересовался я.

– Осажу их, – проворчал он. – Я знаю эту породу. С ними придется повозиться, с этой тройкой. Это настоящий адский мусор.

Здесь речь его была прервана зрелищем, которое ожидало его у люка номер второй. На поверхности люка растянулось пять-шесть человек, среди которых находился Ларри, оборванец, перед тем назвавший мистера Пайка «старым чурбаном». То, что он не повиновался приказу, было ясно, потому что он сидел, опираясь на морской мешок со своими пожитками, который должен был находиться на баке. И он, и вся его группа должны были быть на носу, у брашпиля.

Помощник капитана ступил на люк и подошел к этому человеку.

– Встань! – крикнул он.

Ларри сделал усилие, застонал, но не мог подняться.

– Не могу, – сказал он.

– Не могу, сэр! Я ночью был пьян и проспал на Джеферсоновом рынке. А к утру я совсем промерз. Пришлось меня растирать.

– Совсем одеревенел от холода, так? – насмешливо произнес помощник.

– Хорошо вам так говорить, сэр, – ответил Ларри.

– И чувствуешь себя как старый чурбан? А?

Ларри моргнул с беспокойным, жалобным видом обезьяны. Он начинал опасаться чего-то – чего именно, он еще и сам не знал. Но он уже понимал, что над ним склонился человек – господин, хозяин.

– Ладно, я тебе сейчас покажу, как чувствует себя старый чурбан.

Мистер Пайк передразнил его.

А теперь я должен рассказать, что произошло дальше на моих глазах. Я прошу вспомнить, что я говорил об огромных лапах мистера Пайка, о его пальцах, более длинных и вдвое толще моих, об огромных кистях и о крепости костей его рук и плеч. Одним движением правой руки, одним лишь прикосновением кончиков пальцев к лицу Ларри он поднял того в воздух и тотчас же отбросил назад – поперек его мешка с пожитками.

Человек, находившийся рядом с Ларри, издал угрожающее рычание и с воинственным видом хотел было вскочить на ноги. Но ему это не удалось. Мистер Пайк оборотной стороной той же самой правой руки ударил человека по щеке. Громкий удар был потрясающий. Силой помощник капитана обладал чудовищной. Удар казался совсем легким, не требующим ни малейшего усилия. Он походил на ленивый удар добродушного медведя, но в нем сказалась такая тяжесть кости и мускулов, что человек упал навзничь и скатился с люка на палубу.

В этот момент, бродя без цели, на палубе показался О’Сюлливан. Его внезапно усилившееся бормотанье достигло слуха мистера Пайка, и он, мгновенно напружившийся, как дикое животное, подняв лапу, готовую ударить О’Сюлливана, издал крик, подобный выстрелу из револьвера:

– Что это?

И только тогда он заметил искаженное лицо О’Сюлливана и сдержался. «Сумасшедший дом», – пояснил он.

Я невольно глянул вверх, желая проверить, не видно ли на корме капитана Уэста, но оказалось, что от кормы нас заслоняет средняя рубка.

Мистер Пайк, не обращая внимания на человека, стонавшего на палубе, стоял над Ларри, который, в свою очередь, тоже стонал. Остальные, раньше валявшиеся на люке, уже стояли на ногах, подавленные и почтительные. Я тоже преисполнился почтения к этой страшной фигуре старика. Это зрелище окончательно убедило меня в полной правдивости его рассказов о былых днях корабельных боев и убийств.

– Ну, кто из нас теперь старый чурбан? – спросил он.

– Это я, сэр, – сокрушенно простонал Ларри.

Ларри легко поднялся.

– Теперь марш вперед, к брашпилю. И вы все тоже!

И те пошли – угрюмые, неуклюжие, запуганные животные.

Я поднялся по трапу на нос, где помещались, как я узнал, бак, кухня и будка с запасной паровой машиной небольших размеров, прошел немного по мостику и остановился у фок-мачты, где я мог наблюдать команду, поднимающую якорь. «Британия» была борт о борт с нами, и мы тронулись в путь.

Часть матросов ходила по кругу брашпилем, остальные выполняли различные приказания на баковой части судна. Из экипажа можно было составить две приличные вахты, по пятнадцати человек в каждой. К ним можно было присоединить парусников, юнг, боцманов и плотника. Таким образом, насчитывалось около сорока человек, но каких! Они были угрюмы, неподвижны и безжизненны. В них не чувствовалось действия, движения, активности. Каждый шаг и движение стоили им усилия, словно это были мертвецы, поднявшиеся из гробов, либо больные, снятые с госпитальных коек. И они действительно были больные – отравленные алкоголем, истощенные, слабые от плохого питания. И что хуже всего – они были слабоумными или сумасшедшими.

Я посмотрел наверх, на переплетающиеся снасти, на стальные мачты, поддерживающие и поднимающие стальные реи до тех пор, пока их не сменяли гибкие деревянные стеньги, а веревки и штанги не превращались в нежное кружево из паутинных нитей на фоне неба. Было совершенно невероятно, чтобы такая ничтожная команда могла вести этот чудесный корабль через все бури, мрак и опасности, какие могут встретиться на море. Я вспомнил о двух помощниках капитана, об их превосходстве – умственном и физическом. Сумеют ли они заставить эти человеческие отребья что-либо сделать? Они, по крайней мере, не вызывали никаких сомнений в своих способностях. Море? Если они смогут оказать здесь свое влияние, тогда ясно, что я ничего не знал о море.

Я глянул назад, на этих несчастных, жалких, истощенных, спотыкающихся людей, которые тяжело ступали по кругу у брашпиля. Мистер Пайк был прав. Это не были проворные, дьявольски ловкие, сильные телом люди, которые шли на корабли в былые дни клиперов, которые дрались со своими офицерами, у которых были обломаны кончики складных ножей, которые убивали и погибали сами, но которые делали свое дело, как настоящие мужчины. Эти же люди, эти трупы, едва волочившие ноги вокруг брашпиля… Я смотрел на них и тщетно старался представить себе их качающимися там наверху во время опасности и бури, «решающими свой жребий», как говорит Киплинг, «со складными ножами в зубах».

Почему они не пели песен, снимаясь с якоря? В былые времена, как я читал, якорь всегда поднимали под лихие песни настоящих, прирожденных моряков.

Я устал следить за этой унылой работой и с исследовательскими целями пошел назад по тонкому мостику. Это было очаровательное сооружение, крепкое, хоть и легкое, тремя воздушными переходами пересекающее корабль по всей длине. Оно тянулось от начала бака над передней и средней рубкой и кончалось у кормы. Ют, по сути, был крышей или верхней палубой надо всем участком, отведенным под каюты и занимающим всю заднюю часть судна, и был очень велик. Он пересекался посередине полукруглой и полуоткрытой будкой для штурвала, командной рубкой и каютой для хранения морских карт. С обеих сторон этой будки открывались две двери в маленькую переднюю, которая, в свою очередь, вела в нижнее помещение, где были расположены каюты.

Я заглянул в командную рубку, и меня приветствовал улыбкой капитан Уэст. Он удобно устроился в кресле-качалке, откинувшись на спинку и положив ноги на стоявшую напротив конторку. На широкой матерчатой кушетке сидел лоцман. Оба курили сигары. Задержавшись на миг, чтобы послушать их разговор, я уловил, что лоцман в свое время был капитаном судна.

Спускаясь по лестнице, я услышал шум и возню из каюты мисс Уэст: она распаковывала свои вещи. Энергия, с которой она это делала, носила почти тревожный характер.

Проходя мимо столовой, я просунул в дверь голову и поздоровался с буфетчиком, вежливо дав ему понять, что я помню о его существовании. Здесь, в его маленьком царстве, чувствовалось господство действенной воли. Все было без единого пятнышка и в полном порядке, и я мог лишь мечтать о более бесшумном слуге на суше. Его лицо, когда он взглянул на меня, хранило так же мало или так же много выражения, как лицо сфинкса. Но его живые черные глаза светились умом.

– Что вы думаете о вашей команде? – спросил я его, желая как-нибудь объяснить мое вторжение в его царство.

– Сумасшедший дом, – ответил он быстро, с отвращением качнув головой. – Слишком много сумасшедших. Все слабые. Вы видели их? Ничего хорошего. Одна гниль. К черту такую команду!

Все это подтверждало мои собственные суждения. Возможно, как сказала мисс Уэст, в каждой команде корабля бывает несколько сумасшедших и идиотов, но можно было заключить, что наша команда содержит их гораздо больше, чем «несколько». И действительно, как потом выяснилось, наша команда даже в нынешние дни вырождающегося мореходства была ниже среднего уровня по своей беспомощности и непригодности к какому-либо делу.

Я нашел мою каюту (в действительности это были две каюты) восхитительной. Вада распаковал и убрал в шкаф все мои вещи и заполнил бесчисленные полки книгами, которые я взял с собой. Все было в порядке и на своем месте, начиная с моего бритвенного прибора в ящичке, рядом с умывальником, и морских сапог из клеенки, висевших под рукой, и кончая моими письменными принадлежностями, аккуратно разложенными на конторке. Стоявшая перед конторкой привинченная к полу качалка с ручками, обитыми кожей, приглашала меня присесть. Мои пижама и халат были вынуты, а ночные туфли стояли на своем обычном месте у кровати и тоже манили меня.

Здесь, внизу, все было разумно и удобно, а на палубе – как я описал – кошмарные исчадия ада, человекоподобные существа, уродливые умственно и физически, почти карикатуры на людей. Да, это была необычная команда. И казалось совершенно неправдоподобным и невозможным, чтобы мистеру Пайку и мистеру Меллеру удалось сделать из этих выродков работоспособных людей, необходимых для того, чтобы обеспечить работу такого огромного, сложного и прекрасного механизма, как это судно.

Угнетенный тем, что я только что видел наверху, откинувшись на спинку кресла и раскрыв второй том Джорджа Мура «Прощальный привет», я на миг вдруг вроде бы почувствовал, что наше путешествие будет крайне неблагополучным. Но затем, осмотрев свою каюту, увидев ее простор, удобства и большие размеры, я убедился, что устроился здесь лучше, чем мог бы это сделать на любом пассажирском пароходе, и выбросил из головы всякие мысли и предчувствия, отдавшись приятному созерцанию самого себя – человека, на долю которого выпало недели и месяцы провести в обществе тех необходимых книг, которыми до сих пор он пренебрегал.

Я спросил Ваду, видел ли он команду. Нет, ответил он, но буфетчик сказал, что за все годы, что он провел на море, это самая худшая команда, которую он когда-либо видел.

– Он говорит: все слабые, не матросы, гнилые… – сказал Вада. – Он говорит, что они – большие дураки и что с ними будет много неприятностей. «Вот увидите», – повторял он все время. «Вот увидите, вот увидите». А он уже старый человек – пятьдесят пять лет, говорит. Очень хороший человек, хоть и китаец. Теперь он впервые за долгое время идет в море. Прежде у него было большое дело в Сан-Франциско. Там начались у него неприятности с полицией. Говорят, он тайно ввозил и продавал опиум. О, большие, большие неприятности у него были. Но он нанял хорошего адвоката и не попал в тюрьму. Но адвокат очень долго возился, и, когда все неприятности кончились, адвокат забрал все его дело, все его деньги, все. Тогда он снова, как и прежде, пошел в море. Он зарабатывает здесь хорошие деньги, получает шестьдесят пять долларов в месяц. Но ему не нравится. Команда вся слабая. Когда этот рейс кончится, он уйдет с корабля и снова откроет дело в Сан-Франциско.

Попозже, когда я велел Ваде открыть для проветривания один из вентиляторов, я услышал бульканье и шипение воды у борта и понял, что якорь поднят и что мы идем на буксире у «Британии», которая ведет нас по Чизапику в море. Меня не покидала мысль, что еще не слишком поздно вернуться. Я мог очень легко бросить путешествие и вернуться в Балтимору на «Британии», когда та покинет «Эльсинору». Но тут я услышал легкий звон фарфора – буфетчик приступил к сервировке стола. Кроме того, в каюте было так уютно и тепло, а Джордж Мур был так раздражающе увлекателен.

Обед во всех отношениях превзошел мои ожидания, и я отметил, что повар – кто бы он ни был – во всяком случае человек, знающий свое дело. Мисс Уэст хозяйничала, и, хотя она и буфетчик были чужими друг другу, вместе они работали блестяще. По плавности, с которой буфетчик услуживал, я мог бы подумать, что это старый домашний слуга, который в продолжение многих лет узнал все привычки своей хозяйки.

Лоцман ел в капитанской рубке, и за столом нас было четверо – те четверо, которые постоянно должны были встречаться за этим столом. Капитан Уэст сидел против дочери, а я справа от капитана, лицом к лицу с мистером Пайком. Таким образом, мисс Уэст сидела справа от меня.

Мистеру Пайку, надевшему к столу темный сюртук (который надевался для обеда), морщившийся на выступающих мускулах его сутулых плеч, не о чем было говорить. Но он слишком много лет ел за капитанским столом и вполне прилично держался. Сначала я подумал, что он смущен присутствием за обедом мисс Уэст. Позже я решил, что он стесняется капитана, поскольку стал замечать, как обращается с ним капитан Уэст. Как мистер Пайк и мистер Меллер стояли очень высоко над командой, так же высоко стоял над своими офицерами капитан Уэст. Он был величественный чистокровный аристократ. С мистером Пайком он никогда не говорил ни о корабле, ни о чем-либо другом.

Ко мне же капитан Уэст относился как к равному. Но я же был пассажир. Мисс Уэст точно так же обращалась со мной, но с мистером Пайком чувствовала себя свободнее. И мистер Пайк, отвечая ей «Да, мисс» или «Нет, мисс», ел вполне прилично и в то же время изучал меня через стол своими серыми глазами под косматыми бровями. Я же, в свою очередь, изучал его. Несмотря на его бурное прошлое, несмотря на то что в свое время он бил и убивал людей, он не мог мне не понравиться. Это был честный, искренний человек. Но еще больше, чем за это, я полюбил его за наивный, чисто мальчишеский смех, который всегда раздавался, когда я доходил в моих веселых рассказах до наиболее острых мест. Дурной человек так смеяться не мог бы. Я был счастлив, что именно он, а не мистер Меллер будет сидеть за столом против меня во время нашего путешествия. И я был очень рад, что мистер Меллер вообще не будет есть вместе с нами.

Боюсь, что мы с мисс Уэст больше всех говорили за столом. Общительная и живая, она задавала тон, и я опять обратил внимание на то, что ее овал лица не соответствовал ее крепкой фигуре. Она была сильной, здоровой молодой женщиной. Это несомненно. Не толстая – Боже упаси! – даже не упитанная, и все же очертания ее тела отличались той мягкой округлостью, какая сопровождает обычно здоровые мускулы. Она была сильной, но не полнотелой, как казалось. Я вспоминаю, с каким изумлением я заметил, какая тонкая у нее талия, когда она встала из-за стола. В этот миг она напомнила мне тонкую иву. И именно такой она и была, хотя благодаря одушевляющей тело силе казалась полнее и крепче.

Ее здоровье заинтересовало меня. Когда я пристальнее вгляделся в ее лицо, я заметил, что нежен только его овал. Само же лицо не было ни нежным, ни хрупким. Ткань кожи была тонкой, но крепкой, как и мускулы лица и шеи, что видно было, когда она двигалась. Шея ее была великолепной белой колонной, мускулистой и с тонкой кожей. Руки тоже привлекли мое внимание – не маленькие, но красивой формы, тонкие, белые, сильные и холеные. Я мог только заключить, что она была необыкновенной капитанской дочкой, точно так же, как и ее отец – необыкновенным капитаном. И носы у них были одинаковые – прямые, с горбинкой, свидетельствующие о силе и породе.

В то время как мисс Уэст рассказывала о том, как неожиданно она решила отправиться в путешествие (она считала это капризом) и пока перечисляла все осложнения, которые она преодолевала, готовясь в путь, я занялся подсчетом всех людей, находящихся на борту «Эльсиноры», способных к активным действиям.

Капитан Уэст и его дочь, оба помощника, я, конечно, Вада, буфетчик и, вероятно, повар, в пользу которого свидетельствовал обед. Таким образом, всех нас оказалось восемь человек. Но Вада, буфетчик и повар – слуги, а не матросы, а мисс Уэст и я, так сказать, субъекты сверхштатные. Я не сомневался, что были и другие полезные работники. Возможно, мое первое суждение о команде не было абсолютно правдивым. Еще был плотник, который мог оказаться столь же полезным, как и повар, затем – два матроса, парусники, которых я до сих пор еще не видел, но они также могут быть пригодными работниками.

Немного погодя, во время обеда, я пытался заговорить о том, что меня заинтересовало и вместе с тем вызвало восхищение, а именно: об искусстве, с которым мистер Пайк и мистер Меллер держат в руках эту жалкую, распущенную команду. Это было несколько неожиданно для меня, – заявил я, – но, тем не менее, я оценил необходимость такого обращения. Когда я дошел до инцидента на люке номер второй, где мистер Пайк поднял Ларри и отбросил его назад одним легким прикосновением кончиков пальцев, я прочел в глазах мистера Пайка предостерегающее, почти угрожающее выражение. Тем не менее я закончил описание этого эпизода. Мисс Уэст была занята, разливая кофе из медного кофейника. Мистеру Пайку не удалось скрыть злой, неяркий, полуюмористический, полумстительный блеск в глазах. Капитан Уэст смотрел на меня в упор, но с такого далекого расстояния, точно нас разделяли миллионы и миллионы миль. Его ясные голубые глаза были невозмутимы, как всегда, а голос такой же низкий и мягкий, как всегда.

– Вот единственное правило, мистер Патгёрст, которое я прошу соблюдать, – сказал он, – мы никогда не говорим о матросах и не обсуждаем команду.

Это был вызов мне, и я поспешил прибавить с явным сочувствием к Ларри:

– В данном случае меня заинтересовала не только дисциплина, но ловкость и сила.

– Матросы слишком беспокоят нас и без того, чтобы мы здесь о них слушали, мистер Патгёрст, – продолжал капитан Уэст так мягко и невозмутимо, словно я ничего не сказал. – Дела матросские я предоставляю моим помощникам. Это их дело, и они отлично знают, что я не допускаю незаслуженной грубости или же излишней строгости.

На суровом лице мистера Пайка мелькнула легкая тень веселого смеха в то время, как сам он упорно рассматривал скатерть. Я глянул на мисс Уэст, ища ее сочувствия. Она от души рассмеялась и сказала:

– Как видите, для моего отца матросы как бы не существуют. И это тоже очень хорошая система.

– Очень хорошая система, – пробормотал мистер Пайк. Затем мисс Уэст тактично переменила тему разговора, и вскоре все мы от души смеялись, слушая ее остроумный рассказ о недавнем столкновении с бостонским извозчиком. Пообедав, я спустился в свою каюту за папиросами и случайно заговорил с Вадой о поваре. Вада был всегда большим любителем собирать разные сведения.

– Зовут его Луи! – сказал он. – Он тоже китаец, нет, только наполовину китаец; вторая его половина – английская. Вы знаете этот остров, на котором долго жил Наполеон и там же умер?

– Остров святой Елены! – живо ответил я.

– Да, Луи там родился. Он очень хорошо говорит по-английски.

В эту минуту с палубы в главную каюту вошел мистер Меллер, только что смененный старшим помощником. Он прошел мимо меня, направляясь в большую каюту на корме, где был накрыт второй обеденный стол. Его «Добрый вечер, сэр!» было произнесено так величественно и учтиво, точно его сказал старосветский южанин-джентльмен. И тем не менее меня не влекло к этому человеку. Его внешность слишком противоречила внутреннему содержанию. Даже когда он говорил и улыбался, я чувствовал, что изнутри, словно из своего черепа, он следит за мной, изучает меня. И каким-то образом, чисто интуитивно, сам не понимая почему, я вспомнил о той странной троице, которая вышла последней из трюма и которой мистер Пайк прочел такое строгое наставление. Те произвели на меня точно такое же впечатление.

За мистером Меллером со смущенным видом следовал некий индивидуум, с лицом тупоумного мальчика и с телом гиганта. Его ноги были даже длиннее, чем у мистера Пайка, но руки – я бросил на них беглый взгляд – были не так велики.

После того как они прошли, я вопросительно взглянул на Ваду.

– Это плотник. Обедает за вторым столом. Его имя – Сэм Лавров. Он приехал из Нью-Йорка, на пароходе. Буфетчик говорит, что для плотника он слишком молод: двадцать два-двадцать три года.

Когда я подошел к открытому вентилятору у моей конторки, я снова услышал булькание и шипение воды и опять вспомнил, что мы в пути. Таким ровным и бесшумным было наше продвижение вперед, что, разговаривая за столом, я никак не мог бы себе представить, что мы двигаемся, а не находимся где-нибудь на суше. За свою жизнь я так привык к пароходам, что мне сразу трудно было приноровиться к отсутствию шума и вибрации винта.

– Ну, что, как тебе здесь? – спросил я Ваду, который, как и я, никогда еще не плавал на парусном судне.

– Очень странный корабль! Очень странные матросы. Не знаю. Может быть, все хорошо. Посмотрим.

– Ты думаешь, что плавание не будет спокойным? – прямо спросил я.

– Я думаю, что очень уж странные матросы, – уклончиво ответил он.

Закурив папироску, я вышел на палубу и направился туда, где происходили работы. Над моей головой при свете звездного неба виднелись темные очертания парусов. Мы плыли, плыли очень медленно – насколько я мог судить, будучи совершенным новичком в этом деле. Смутные силуэты людей в длинных одеждах тянули канаты. Тянули в болезненном и угрюмом молчании в то время, как вездесущий мистер Пайк на каждом углу брюзжал из-за отсутствия должного порядка и извергал кучи проклятий на головы несчастных людей. Несомненно, судя по тому, что я читал, ни одно судно в прежние времена не отправлялось в плавание с такой невеселой и тупой командой.

Между тем к мистеру Пайку для руководства работами присоединился мистер Меллер. Еще не было восьми часов вечера, и все были за работой. Матросы, казалось, совершенно не умели обращаться с канатами. Раздававшиеся время от времени полусердитые наставления боцманов не всегда давали результат, и я видел, как то один, то другой помощник капитана подбегал к матросам, к нагелю и сам вкладывал в их руки нужные канаты.

«Эти люди на палубе безнадежны», – решил я. Судя по долетавшим звукам наверху, на уборке парусов были несколько иные люди, несомненно, более приспособленные, более похожие на моряков.

Но на палубе! Тридцать или сорок несчастных тянули канат, который поднимал рею, – тянули без дружных, согласованных усилий, их движения были болезненно медлительными. Они проходили с канатами едва ли два-три ярда, а затем останавливались, как усталые кони на подъеме. Однако, едва лишь какой-нибудь из помощников капитана подбегал к ним и добавлял свою силу, матросы уже безо всякого усилия, почти без остановок дальше продвигали канат по палубе. И несмотря на то что оба помощника были люди старые, каждый из них обладал силой, по меньшей мере равной силе полудюжины этих жалких созданий.

– Вот во что выродилось плавание! – Мистер Пайк остановился для того, чтобы фыркнуть мне это в ухо. – Разве же это место для офицера – стоять здесь, внизу, и вместе с ними тянуть и волочить? Но что поделаешь, когда боцманы еще хуже матросов?

– А я думал, что матросы поют, когда тащат канат, – сказал я.

– Да так оно и есть! Хотите их послушать?

– Эй, боцманы! – рявкнул мистер Пайк. – Проснитесь! Затяните песню. Марса-реи!

Во время наступившей паузы – могу поклясться – Сёндри Байерс прижал руки к животу, а Нанси с мертвенно-бледным, заледеневшим лицом затянул песню, – несомненно, это был он, потому что никакой другой человек не мог бы затянуть такую жалобную, похоронную песню… Она была немузыкальна, некрасива, безжизненна и неописуемо заунывна. Однако, судя по словам, эта песня звучала отвагой и веселостью. Вот что пел несчастный Нанси:

Прочь, уходи, забирайся вверх, рея,

Падди Дойля убьем мы за его сапоги…

– Бросьте! Бросьте! – завопил мистер Пайк. – Здесь же не похороны! Нет ли тут кого-либо среди вас, кто умел бы петь? Ну, затягивай! Марса-реи!

Он прервался на полуслове, чтобы подскочить к нагелю и вырвать из рук людей ненужные канаты и вложить нужные.

– Боцманы, начинайте другую песню! Ну, затяните!

А затем эта рея должна взвиться вверх,

Чтобы виски был для Джонни…

Предполагалось, что вторую строчку подхватит хор, но слабо подтянули не больше двух человек. Сёндри Байерс тем же дрожащим голосом пропел дальше:

О, виски убил мою сестру Сью.

Тогда в хоре решил принять участие и мистер Пайк. Он схватил волочащийся у нагеля канат и с исключительным ухарством и силой затянул:

И старика убил виски

Виски для моего Джонни…

Он бесконечно повторял эти залихватские строки, воодушевляя на работу всю команду и заставляя ее хором повторять припев:

Виски для моего Джонни…

– Крепить снасти!

И тогда из этих людей снова ушла вся сила, исчезло проворство, и снова превратились они в ворчащих и жалких людишек, натыкающихся друг на друга, спотыкающихся и волочащих ноги в темноте, нерешительно хватающих канаты, и неизменно не те, какие нужно. Несомненно, между ними были и откровенные лентяи. Со стороны средней рубки послышались звуки ударов, ругательства и стоны, а затем из темноты прошмыгнули две фигуры, а за ними следом понесся мистер Пайк, грозивший им теми ужасными последствиями, которые их ожидают, если он еще раз поймает их за такими штуками.

Все это действовало на меня слишком угнетающе, так что я не мог долго оставаться здесь для наблюдений. Поэтому я пошел назад и забрался на ют. На подветренной стороне штурманской рубки расхаживали взад и вперед капитан Уэст и лоцман. Пройдя назад, я заметил штурмана – худого, маленького старичка, на которого еще раньше, днем, я обратил внимание. При свете фонаря его голубые глазки выглядели еще более ехидно. Он был такой худой и крошечный, а штурвал – такой большой, что они казались одной вышины. У него было изнуренное, опаленное солнцем лицо, все в морщинах, и по внешнему виду он казался лет на пятьдесят старше мистера Пайка. Это была самая редкостная фигура старого, изношенного человека, которую когда-либо можно было встретить в роли рулевого на одном из лучших парусных судов. Позже, через Ваду, я узнал, что его зовут Энди Фэй, и что, по его словам, ему не больше шестидесяти трех лет.

Я прислонился к борту на подветренной стороне, около штурманской будки, и стал пристально вглядываться в высокие мачты и мириады веревок, которые я угадывал в вышине. Нет, решил я, пока путешествие меня мало прельщает. Здесь все вокруг идет не так, как следует. Было холодно, когда я ждал парохода на пристани. Была мисс Уэст, которая, как оказалось, ехала с нами. Была команда из калек и сумасшедших. Мне интересно было бы знать, все ли еще бормочет раненый грек в средней рубке, и зашил ли его мистер Пайк? Я был твердо уверен, что сам нисколько не соблазнился бы оказаться пациентом такого хирурга.

Даже у Вады, который никогда не плавал на парусном судне, имеются свои опасения насчет этого путешествия. Не лишен их и буфетчик, большую часть жизни проведший на парусных судах. Что же касается капитана Уэста, то для него команда не существует. А вот мисс Уэст, ну, та слишком крепка и здорова, потому не может не быть оптимисткой в таких делах. Она до краев переполнена жизнью. Ее красная кровь говорит ей только о том, что так она будет жить всегда и что ничего худого не может приключиться с ее замечательной особой.

О, верьте мне: я знаю, на что способна красная кровь. И уж каким было мое настроение, если уж само по себе полнокровие, здоровье мисс Уэст было для меня обидой, ибо я знал, какой безрассудной и несдержанной может быть красная кровь. По меньшей мере пять месяцев (мистер Пайк предлагал пари на фунт табаку или на все свое месячное жалованье, это надо иметь в виду) – пять месяцев я обречен провести на одном судне с ней. Это так же верно, как то, что мировой закон есть мировой закон, так же верно, что, прежде чем закончится наше путешествие, она начнет преследовать меня своей любовью.

Пожалуйста, не пытайтесь переубедить меня! И поймите меня правильно. Моя уверенность в этом проистекает не из какого-то преувеличенного мнения о самом себе или особого тяготения к женщине, а исключительно из-за моего представления о женщине как об инстинктивной охотнице на мужчин. Мой опыт подсказывал мне, что женщина охотится на мужчину с такой же слепой стихийностью, с какой тянется к солнцу подсолнечник, с какой отростки виноградных лоз ищут открытого залитого солнцем пространства.

Назовите меня «blasé» – мне все равно! – если под этим словом вы понимаете утомление жизнью – утомление интеллектуальное, художественное и чувственное, которое может выпасть на долю даже молодого, тридцатилетнего человека. Да, мне только тридцать лет, и я устал от всего этого, устал и мучаюсь в сомнениях. Из-за такого состояния я и предпринял это путешествие. Я хотел совершенно уединиться, уйти от всех переживаний и наедине с самим собой одолеть свой недуг.

Мне иногда казалось, что наибольшей степени эта «болезнь светом», это пресыщение жизнью достигли тогда, когда вызвала успех моя первая пьеса. Но этот успех был такого рода, что он поднял рой сомнений в моей душе, – так же, как в свое время вызвал сомнение успех нескольких томиков моих стихов. Права ли публика? Правы ли критики? Конечно, признание художника только в том и заключается, чтобы превозносить жизнь, но что я знаю о жизни?

Итак, вы начинаете теперь понимать, что я разумею под выражением «болезнь светом»? Этим я страдаю. Несомненно, я в самом деле очень страдал. Меня преследовали безумные мысли о полном уединении. Я даже подумывал о поездке в Молокаи с целью посвятить остаток своих дней уходу за прокаженными. И я думал об этом, я – тридцатилетний человек, здоровый, сильный, не переживший никакой особенной трагедии, – человек, который не знал, куда девать свой огромный доход, имя которого, благодаря его произведениям, было почти у всех на устах и который пользовался всеобщим вниманием! И я был тем самым сумасшедшим человеком, который работу в доме для прокаженных готов был считать своим уделом.

Мне могут сказать, что, очевидно, успех-то и вскружил мне голову. Очень хорошо! Согласен! Но вскруженная голова остается фактом, неоспоримым фактом – и это подтверждается моей болезнью, и болезнью настоящей. Вот что я твердо знал: я достиг своего полного интеллектуального и артистического развития, своего рода житейской границы! И вдруг – эта ужасно здоровая, глубоко женственная мисс Уэст на корабле! Это последняя составная часть, которую я мог надумать внести в свой рецепт прописанного себе лекарства.

Женщина! Женщина! Одному Господу Богу известно, что меня достаточно измучили их преследования, чтобы их знать! Предоставляю вам судить об этом: возраст – тридцать лет, не совсем безобразный, интеллигентный человек, художник, видное положение в свете и доход почти блестящий – почему женщинам и не преследовать меня? Да они стали бы меня преследовать даже в том случае, если бы я был горбуном – из-за одного моего положения! Из-за одного моего состояния!

Да, и любовь! Разве же я не знал любви? Все это тоже в свое время досталось мне на долю. Я тоже трепетал, и пел, и рыдал, и вздыхал. Да, и знал горе, и хоронил своих мертвых. Но это было так давно! Как я был тогда молод! Мне едва минуло двадцать четыре года. А после всего этого я получил горький урок, что умереть может даже бессмертное горе. И я снова смеялся и снова принимался ухаживать за красивыми жестокими ночными бабочками, которые порхали на свету моего богатства и артистической славы. А после того пришло время – и я отошел от женских приманок, полный отвращения к охоте женщин, и начал ряд длинных приключений в царстве мысли. И в конце концов я – на борту «Эльсиноры», выбитый из седла моими столкновениями с высокими проблемами, унесенный с поля битвы с проломленной головой.

Опять стоя у борта, всячески стараясь отогнать тяжелые предчувствия насчет плавания, я не мог не думать о мисс Уэст, которая находилась внизу, суетилась и жужжала, свивая свое маленькое гнездышко. И от нее мысли мои устремились к извечной тайне женщины. Да, я со всем своим заранее сформированным презрением к женщине всегда и неизменно поддаюсь тайнам ее чар.

О, никаких иллюзий – благодарю вас! Женщина, искательница любви, осаждающая и обладающая, хрупкая и свирепая, мягкая и ядовитая, более гордая, чем Люцифер, но такая же смиренная, обладает вечной, почти болезненной притягательной силой для мыслителя. Что за огонь сверкает сквозь все ее противоречия и низменные инстинкты? Что за жестокая страсть к жизни, всегда к жизни, к жизни на нашей планете? Временами это кажется мне бесстыдным, страшным и бездушным. Временами это возмущает меня своей наглостью. А иногда я проникаюсь величием этой тайны. Нет, от женщины нельзя убежать! Всегда и неизменно, точно так же, как дикарь возвращается в темную долину, где обитают лешие и, может быть, боги, – так и я всегда возвращаюсь к созерцанию женщины.

– Эй, вы там!.. На главную рею! Если разрежешь этот ревант, я проломлю тебе твой проклятый череп!

– Генри, на верхнюю рею! Не развязывай ревантов. Уложи их вдоль реи и крепи к драйрепу!

Выведенный таким образом из состояния задумчивости, я решил спуститься вниз и лечь спать. Когда моя рука коснулась ручки двери рубки, мне вслед прогремел голос помощника капитана:

– А ну-ка, пожалуйте сюда, буржуи наизнанку! Проснитесь! Поживее!

Спал я плохо. Во-первых, я долго читал. Не раньше двух часов ночи я погасил керосиновую лампу, которую Вада приобрел и установил для меня. Я тотчас же крепко заснул. Способность скоро засыпать была, пожалуй, лучшим моим свойством; но почти сразу же я снова проснулся. И с тех пор, среди кратковременной дремоты и беспокойного ворчанья, я делал попытки уснуть, пока не отказался от них. Я чувствовал какое-то раздражение по всей коже. При моих расстроенных нервах не хватало заболеть крапивницей! Да еще заболеть крапивницей в холодную зимнюю погоду!

В четыре часа я зажег свет и снова принялся читать, забыв о своей раздраженной коже, увлекшись восхитительными выпадами Вернон Ли против Вильяма Джемса в его «Желаньях верить». Я находился на подветренной стороне корабля, и сверху, с палубы, слышны были мерные шаги вахтенного офицера. Я знал, что это не шаги мистера Пайка, и старался угадать, принадлежат они мистеру Меллеру или лоцману? Кто-то бодрствовал там, наверху. Там шла работа – бдительное наблюдение, которое, как я ясно мог заключить, должно было продолжаться каждый час, все время, все часы плавания.

В половине пятого я услышал тотчас остановленный звон будильника буфетчика и пять минут спустя поднял руку, чтобы сделать ему знак через открытую дверь. Я хотел получить чашку кофе, а Вада провел со мной слишком много лет, чтобы я мог сомневаться в том, что он дал буфетчику подробнейшие указания и передал ему мой кофе вместе с кофейным прибором.

Буфетчик был истинное сокровище. Через десять минут он подал мне превосходный кофе. Я продолжал читать до рассвета, а в половине девятого, после завтрака в постели, я уже находился на палубе, выбритый и одетый. Мы все еще шли на буксире, но все паруса были поставлены против легкого попутного северного ветерка. Капитан Уэст и лоцман курили сигары в рубке. У штурвала я увидел человека, которого сразу признал за хорошего, настоящего работника. Это был не крупный человек – скорее ниже среднего роста. Но лицо его, с широким умным лбом, казалось интеллигентным. Позднее я узнал, что его зовут Том Спинк и что он англичанин. У него были синие глаза, белая кожа, седеющие волосы, и на вид ему можно было дать лет пятьдесят. Его приветствие «доброе утро, сэр» прозвучало весело, и он произнес эту простую фразу с улыбкой. Он не был похож на моряка, как Генри, юнга с учебного судна, и все же я сразу почувствовал, что он моряк, да еще и опытный.

На вахте стоял мистер Пайк и на мой вопрос о Томе он неохотно ответил, что это «лучший из всего котла».

Мисс Уэст вышла из рубки со свежим розовым лицом и своей полной жизни эластичной походкой и тотчас принялась устанавливать свои контакты с внешним миром. Спросив, как я спал, и услышав, что отвратительно, она потребовала объяснения. Я сказал ей о своем предполагаемом заболевании крапивницей и показал ей волдыри на руках.

– Ваша кровь нуждается в разрежении и охлаждении, – быстро заключила она, – подождите минутку. Я посмотрю, что можно для вас сделать.

С этими словами она сошла вниз и тотчас вернулась со стаканом воды, в котором размешала чайную ложку кремортартара.

– Выпейте это, – приказала она не терпящим возражения тоном.

Я выпил. А в одиннадцать часов утра она подошла к моему креслу со второй порцией лекарства. Тут же она сделала мне строгий выговор за то, что я позволяю Ваде кормить Поссума мясом. От нее мы с Вадой узнали, какой смертельный грех давать мясо маленьким щенкам. Затем она преподала способы кормления Поссума не только мне и Ваде, но и буфетчику, плотнику и мистеру Меллеру. К последним двум она отнеслась особенно подозрительно, потому что они обедали отдельно в большой задней каюте, где играл Поссум. Она откровенно высказала им в лицо свои подозрения. Плотник бормотал на плохом английском языке неловкие уверения в своей прошедшей, настоящей и будущей невиновности, униженно переминаясь перед ней с ноги на ногу на своих огромных ступнях. Оправдания мистера Меллера были такого же рода, но с той разницей, что произносились с мягкостью и галантностью истого честерфильдца.

Короче говоря, питание Поссума подняло настоящую бурю в стакане воды «Эльсиноры», и к тому времени, как она улеглась, мисс Уэст установила со мной особый контакт, и я почувствовал, что мы с ней оба являемся хозяевами щенка. Позже, в течение дня, я заметил, что Вада обращался уже к мисс Уэст за инструкциями относительно того, в каком количестве теплой воды разводить сгущенное молоко для Поссума.

Второй завтрак еще больше возвысил кока в моих глазах. После полудня я совершил прогулку на кубрик, чтобы познакомиться с ним. Он был, без сомнения, китайцем, пока не начинал говорить, а если судить по говору, становился англичанином. Его исключительно культурная речь позволяла смело утверждать, что у него был оксфордский акцент. Он также был стар, добрых лет шестидесяти (он сам сказал: пятьдесят девять). Три вещи в нем были особенно заметными: его улыбка, освещавшая все его чисто выбритое азиатское лицо и азиатские глаза; его ровные, белые, прекрасные зубы, которые я считал фальшивыми, пока Вада не убедил меня в обратном, и его руки и ноги. Руки его, удивительно маленькие и красивые, заставили меня обратить внимание на его ноги. Они тоже были удивительно малы и очень хорошо, даже кокетливо обуты.

В полдень мы высадили лоцмана, но «Британия» вела нас на буксире далеко за полдень и не оставила, пока вокруг нас не простерся широкий океан и земля не стала казаться неясной полоской на западном горизонте. Только теперь, покидая буксир, мы совершали свой «выход в море», то есть по-настоящему начинали плавание, несмотря на то что уже прошли двадцать четыре часа пути от Балтиморы.

Незадолго до того, как мы отделились от буксира, я смотрел вдаль, облокотившись на перила на корме. Ко мне подошла мисс Уэст. Целый день она была занята внизу и только что поднялась, как она сказала, чтобы глотнуть свежего воздуха. С видом опытного моряка она осматривала горизонт добрых пять минут и затем сказала:

– Барометр стоит очень высоко – 30–60. Этот легкий северный ветер не продержится долго. Он либо перейдет в штиль, либо разыграется в северо-восточный шторм.

– Что бы вы предпочли? – спросил я.

– Шторм, разумеется. Он отнесет нас дальше от берега и поможет мне скорее справиться с муками морской болезни. О, да, – добавила она, – я хороший моряк, но ужасно страдаю от качки в начале каждого плавания. Вы, вероятно, не увидите меня теперь день-другой: вот почему я так старалась поскорее устроиться.

– Я читал, что лорд Нельсон никогда не мог преодолеть своего отвращения к морю, – сказал я.

– А я иногда видела отца страдающим от качки, – заметила она. – Да и еще некоторых самых сильных, крепких моряков, которых я когда-либо встречала.

Тут мистер Пайк на минутку присоединился к нам, прервав свое вечное хождение взад и вперед, чтобы облокотиться возле нас на перила.

Перед нами была большая часть команды, натягивающая канаты на главной палубе под нами. На мой неопытный взгляд эти люди казались более неподготовленными, чем когда-либо…

– Довольно-таки слабосильная команда, мистер Пайк, – заметила мисс Уэст.

– Хуже некуда, – проворчал он, – а я все же повидал всякие. Мы учим их сейчас перетягивать канаты.

– Они имеют вид отощавших изголодавшихся людей, – заметил я.

– Так оно и есть: это почти всегда так, – отвечала мисс Уэст, и глаза ее остановились на них с тем же взглядом оценивающего скот скотопромышленника, который я раньше заметил у мистера Пайка. – Но они скоро растолстеют от правильного образа жизни, хорошей пищи и отсутствия водки, не так ли, мистер Пайк?

– Ну, конечно. Они всегда поправляются в море. И вы увидите, как они оживут, когда мы приберем их к рукам… Хотя это паршивая публика…

Я взглянул вверх на большие груды парусины. Наши четыре мачты, казалось, распустили все паруса, какие только было возможно, а между тем под нами матросы, под наблюдением мистера Меллера, ставили между мачтами какие-то треугольные паруса, вроде кливеров, и их было так много, что они лежали один на другом. Люди поворачивали эти маленькие паруса так медленно и так неловко, что я спросил:

– А что бы вы делали, мистер Пайк, с такой неумелой командой, если бы вас сейчас застиг шторм со всеми этими поставленными парусами?

Он пожал плечами, как будто я спросил, что бы он делал во время землетрясения, если бы два ряда нью-йоркских небоскребов обрушились ему на голову с обеих сторон улицы.

– Что бы мы делали? – ответила за него мисс Уэст. – Убрали бы паруса. О, это можно сделать, мистер Патгёрст, с какой угодно командой. Если бы это невозможно было сделать, я бы давно уже утонула.

– Верно, – поддержал ее мистер Пайк. – И я тоже.

– В минуту опасности офицеры могут творить чудеса с самой слабой командой, – продолжала мисс Уэст.

Мистер Пайк кивнул головой, подтверждая ее слова, и я заметил, как обе его огромные лапы, за минуту перед тем спокойно свешивавшиеся с перил, совершенно бессознательно напряглись и сжались в кулаки. Я заметил также свежие ссадины на его суставах. Мисс Уэст засмеялась, словно вспомнив о чем-то.

– Я помню случай, когда мы вышли из Сан-Франциско с самой безнадежной командой. Это было на «Лалла Рук». Вы помните ее, мистер Пайк?

– Пятое командование вашего отца, – кивнул он. – Впоследствии затонула на западном берегу – налетела на берег во время того большого землетрясения из-за прилива. Порвала якоря и, когда ударилась о скалу, скала упала на нее.

– Да, это то самое судно. Ну, так вот, наша команда состояла, казалось, главным образом, из ковбоев, каменщиков и бродяг, причем больше всего было бродяг. Трудно себе представить, откуда их набрали агенты портовых контор. Некоторые из них были китайцы, это несомненно. Вы бы посмотрели на них, когда их в первый раз послали на мачты. – Она снова засмеялась. – Они были смешнее, чем клоуны в цирке. Вы помните мистера Гардинга – Сайласа Гардинга?

– Еще бы, – с энтузиазмом воскликнул мистер Пайк. – Это был настоящий человек. И он ведь уже тогда был стар.

– Да, ужасный человек, – сказала она и добавила почти с благоговением, – и удивительный человек! – Она повернулась ко мне. – Он служил помощником капитана. Людей укачало, они были жалкие, позеленевшие. Но мистеру Гардингу все же удалось убрать паруса на «Лалла Рук». Я вот что хотела вам сказать: я стояла на корме, вот так же, как сейчас, и мистер Гардинг с кучкой этих жалких, больных людей закреплял реванты на гроте. Как высоко это могло быть, мистер Пайк?

– Постойте… «Лалла Рук», – мистер Пайк вычислял, – ну, скажем, около ста футов.

– Я сама это видела. Один из новичков, бродяга (он, видно, уже попробовал тяжелую руку мистера Гардинга), упал с грот-реи. Я была еще совсем девочка, но понимала, что это верная смерть, потому что он падал с подветренной стороны реи прямо на палубу. Но он упал в самую середину паруса, что задержало его падение, перекувырнулся и очутился на палубе целый и невредимый, стоя на ногах. И оказался как раз лицом к лицу с мистером Гардингом. Я не знаю, кто из них больше удивился, но думаю, что мистер Гардинг, так как он совершенно остолбенел. Он думал, что этот человек убьется. Но тот! Он бросил только один взгляд на мистера Гардинга, потом сделал дикий прыжок на снасти и мигом взобрался прямо на ту же самую грот-рею.

Мисс Уэст и помощник капитана так громко расхохотались, что едва расслышали, как я сказал:

– Удивительно! Подумать, какое потрясение для нервов человека, который, падая, сознает, что его ожидает верная смерть.

– Я думаю, он был сильнее потрясен видом Сайласа Гардинга, – заметил мистер Пайк с новым взрывом смеха, к которому присоединилась и мисс Уэст.

Все это было очень хорошо. Судно есть судно, и, судя по тем членам команды, которых я видел, суровое обращение с ними было необходимо. Но чтобы такая нежная молодая девушка, как мисс Уэст, знала подобные вещи и была до такой степени посвящена в эту сторону судовой жизни, это было нехорошо. Это было нехорошо для меня, хотя, признаюсь, это меня интересовало и делало понятнее действительность, реальную жизнь. Но это означало, что мириться с такими вещами можно было, имея чересчур крепкие, даже грубые нервы, и мне неприятно было думать, что мисс Уэст так очерствела.

Я смотрел на нее и опять не мог не заметить нежности и крепости ее кожи. У нее были темные волосы и темные брови, которые почти прямо и несколько низко лежали над ее продолговатыми глазами. Глаза у нее были серые, теплого серого оттенка, с очень спокойным и открытым выражением, умные и живые. Может быть, в общем, преобладающим характерным выражением всего ее лица было большое спокойствие. Казалось, что она всегда спокойна, пребывает в согласии с самой собой и с внешним миром. Красивее всего были у нее глаза, обрамленные ресницами, такими же темными, как ее волосы и брови. Удивительнее всего был ее нос – совершенно прямой, очень прямой и чуть-чуть длинный – напоминающий нос ее отца. Чистый рисунок переносицы и ноздрей являлся бесспорным признаком породистости и хорошей крови.

У нее был рот с тонкими губами, чувственный, подвижный и значительный – не столько по величине, так как величина его была средняя, сколько по выражению: сильный и веселый рот. Все ее здоровье, вся ее живость сказывались в очертании рта и в глазах. Улыбка редко обнажала ее зубы – улыбалась она главным образом глазами, но когда она смеялась, то показывала крепкие белые зубы, ровные, не мелкие, как у ребенка, а как раз такие сильные, нормальной величины зубы, какими должна была бы обладать такая нормальная и здоровая женщина, как она.

Я бы никогда не назвал ее красавицей, но она обладала многими качествами, которые определяют красоту женщины. У нее красиво сочетались краски, кожа отличалась здоровой белизной, которую подчеркивали темные ресницы, брови и волосы. И так же точно темные ресницы и брови и белизна кожи подчеркивали теплый серый цвет ее глаз. Лоб у нее был не слишком высокий, средней ширины и совершенно гладкий. На нем не было ни одной морщинки, ни даже намеков на морщины, которые свидетельствовали бы о нервозности, о днях уныния или часах бессонницы. О, в ней были все признаки здоровой человеческой самки, которая никогда не знала огорчений или душевной тревоги и в теле которой все процессы и функции происходили автоматически и без малейших трений.

– Мисс Уэст показала себя в роли предсказательницы погоды, – сказал я помощнику капитана. – А каковы ваши предсказания в этом отношении?

– Она могла бы предсказывать погоду, – ответил мистер Пайк, поднимая глаза с гладкой поверхности моря к небу. – Не в первый раз она выходит зимой в Северный Атлантический океан. – Он подумал с минуту, изучая море и небо. – Принимая во внимание высокое барометрическое давление, я бы сказал, что мы должны ожидать несильного шторма с северо-востока или же штиля, с бóльшими шансами в пользу штиля.

Мисс Уэст одарила меня торжествующей улыбкой и внезапно схватилась за перила, так как «Эльсинора» поднялась на особенно высокой волне и упала вниз с раскатом, от которого с глухим рокотом захлопали все паруса.

– Вот вам и штиль, – сказала мисс Уэст чуть-чуть угрюмо, – если это продолжится, я через пять минут буду лежать пластом на своей койке.

Она выразила протест против выражения моего сочувствия.

– О, не беспокойтесь обо мне, мистер Патгёрст. Морская болезнь только противна и неприятна, как изморось или грязная погода, или ядовитый плющ; впрочем, я бы охотнее страдала от морской болезни, чем от крапивницы.

Что-то было неладно с командой на палубе под нами; там допустили какую-то оплошность или ошибку, о чем возвестил повышенный голос мистера Меллера. Как и у мистера Пайка, у него была привычка орать на матросов – манера, очень неприятная для слуха.

На лицах некоторых матросов виднелись синяки. У одного глаз так распух, что совсем закрылся.

– Словно он налетел на стойку в потемках, – заметил я.

Чрезвычайно красноречив и совершенно бессознателен был быстрый взгляд, брошенный мисс Уэст на покоившиеся на перилах огромные лапы мистера Пайка со свежими ссадинами на суставах. Этот взгляд кольнул меня в сердце: она знала.

В тот вечер мы, мужчины, обедали только втроем, с перегородками на столе, а «Эльсинору» швырял тот шторм, который запер мисс Уэст в ее каюте.

– Вы не увидите ее несколько дней, – сказал мне капитан Уэст. – С ее матерью было так же: прирожденный моряк, но ее всегда укачивало в начале каждого плавания.

– Это обычное приноравливание к перемене обстановки, – мистер Пайк удивил меня самой длинной фразой, которую я когда-либо слышал от него за столом. – Каждому из нас приходится приноравливаться, когда мы покидаем берег. Нам приходится забывать о спокойном времени на берегу и хороших вещах, которые можно приобретать за деньги, и нести вахту за вахтой четыре часа на палубе и четыре – внизу. И нам приходится туго, и наши нервы напряжены, пока мы не привыкнем к перемене. Приходилось ли вам слышать Карузо и Бланш Арраль этой зимой в Нью-Йорке, мистер Патгёрст?

Я кивнул, все еще удивляясь этому многословию за столом.

– Ну вот, подумать только, что я слушал их: и Карузо, и Уизерспуна, и Амато каждый вечер в столице, а потом простился со всем этим, чтобы выйти в море и приноравливаться к бесконечным вахтам.

– Вы не любите моря? – спросил я. Он вздохнул.

– Право, не знаю. Но ведь море – это все, что я знаю…

– Кроме музыки, – вставил я.

– Да, но море и долгое плавание отняли у меня большую часть музыки, какой я хотел бы насладиться.

– Я думаю, что вы слышали Гейнк Шуман?

– Изумительно! Изумительно! – прошептал он с благоговением, потом вопросительно взглянул на меня. – У меня есть с полдюжины ее пластинок, и я несу вторую подвахту внизу. Если капитан Уэст ничего не имеет против (капитан Уэст кивнул головой в знак того, что он против ничего не имеет), и если вы хотите прослушать их… Инструмент недурной, довольно хороший граммофон.

Затем, к моему удивлению, когда буфетчик убрал со стола, этот обросший мхом пережиток того времени, когда людей колотили и убивали, этот потрепанный морем обломок вынес из своей каюты великолепнейшую коллекцию пластинок, которую он поставил на стол вместе с граммофоном. Широкую дверь раздвинули, образовав таким образом из столовой и главной каюты одно большое помещение. Мы с капитаном Уэстом уселись в глубоких кожаных креслах в главной каюте, пока мистер Пайк устанавливал граммофон. Его лицо было ярко освещено висячими лампами, и ни один оттенок выражения на этом лице не ускользал от меня.

Напрасно я ожидал услышать какой-либо популярный мотив. Музыка была исключительно серьезной, и его бережное обращение с пластинками было само по себе откровением для меня. Он с благоговением брал каждую из них в руки, словно какой-то священный предмет, развязывал, разворачивал и обчищал мягкой щеточкой из верблюжьей шерсти, прежде чем пустить по ней иголку. Сначала я ничего не видел, кроме огромных грубых рук грубого человека с ободранными суставами пальцев, которые каждым своим движением выражали любовь. Каждое прикосновение их к пластинкам было лаской, и, пока они звучали, он стоял над ними, воспаривший в какой-то рай небесной музыки, известной ему одному.

В это время капитан Уэст курил сигару, откинувшись на спинку кресла. Лицо его ничего не выражало; он, казалось, был очень далеко, и музыка его не трогала. Я начинал сомневаться в том, что он ее слышат. Он не делал в промежутках между пьесами никаких замечаний, не выражал ни одобрения, ни недовольства. Он казался чрезвычайно спокойным, чрезвычайно далеким. И, глядя на него, я спрашивал себя, в чем заключаются его обязанности. Я ни разу не видел его что-либо делавшим. За нагрузкой судна наблюдал мистер Пайк. Капитан Уэст появился на судне только тогда, когда оно было совершенно готово к выходу в море. Я не слышал, чтобы он отдавал какие-либо приказания. Мне казалось, что вся работа лежит на мистере Пайке и мистере Меллере. Капитан Уэст только курил сигары и пребывал в блаженном незнании того, что делается на «Эльсиноре».

Когда граммофон сыграл «Аллилуйя» из оратории «Мессия» и псалом «Он накормит стадо свое», мистер Пайк заметил извиняющимся тоном, что любит духовную музыку, быть может, потому что когда-то в детстве недолгое время пел в церковном хоре в Сан-Франциско.

– А потом я хватил священника по голове смычком от контрабаса и снова улизнул в море, – заключил он с жестокой усмешкой.

И вслед за тем он снова замечтался над «Царем небесным» Мейербера и «О, покойся во господе» Мендельсона.

Когда пробило три четверти восьмого, он аккуратно уложил все свои пластинки и отнес их и граммофон к себе в каюту. Я посидел с ним, пока он свернул папироску и пока не пробило восемь часов.

– У меня еще много хороших вещей, – сказал он конфиденциальным тоном. – «Приидите ко мне» Кенена, «Распятие» Фора, «Поклонимся Господу» и «Веди нас, свете тихий» для хора, а «Иисус, возлюбленный души моей» прямо-таки схватил бы вас за сердце. Как-нибудь вечерком я вам сыграю все это.

– Вы верующий? – спросил я под впечатлением его восторженного вида и его грубых рук, которые преследовали меня.

Он заметно колебался, прежде чем ответил:

– Верю… когда слушаю это…


В эту ночь я спал из рук вон плохо. Не доспав накануне, я рано закрыл книгу и погасил лампу. Но не успел я задремать, как был разбужен своей крапивницей. Весь день она меня не беспокоила, но как только я потушил свет и заснул, возобновился проклятый непрерывный зуд. Вада еще не лег спать, и я взял у него порцию кремортартара. Но это не помогло, и в полночь, услышав смену вахты, я кое-как оделся, набросил халат и поднялся на корму.

Я увидел, как мистер Меллер, заступив на свою четырехчасовою вахту, ходил взад и вперед по левой стороне кормы, и я проскользнул дальше, мимо рулевого, которого не узнал, и спрятался от ветра за выступом рулевой будки.

Я снова рассматривал неясные очертания и переплетения сложных снастей и высокие парусные мачты, думал о безумной, невежественной команде, и в меня закрадывалось предчувствие беды. Как было возможно такое плавание, с подобной командой, на громадной «Эльсиноре», грузовом судне, представлявшем собою лишь стальную скорлупу в полдюйма толщиной, нагруженную пятью тысячами тонн угля? Об этом страшно было думать. Плавание не задалось с самого начала. В мучительном неуравновешенном состоянии, вызываемом у каждого человека лишением сна, я не мог не решить, что плавание обречено на несчастье. Но насколько это соответствовало действительности, ни я, ни самый безумный человек не мог себе вообразить.

Я вспомнил мисс Уэст с ее горячей кровью, которая всегда жила полной жизнью и не сомневалась в том, что будет жить всегда. Я вспомнил избивавшего и убивавшего людей и обожавшего музыку мистера Пайка. Что касается капитана Уэста, то он не шел в счет. Он был существом слишком нейтральным, слишком «отсутствующим», чем-то вроде особо привилегированного пассажира, которому нечего делать, кроме того как спокойно и пассивно существовать в некой нирване собственного изобретения.

Затем я вспомнил грека, ранившего себя, зашитого мистером Пайком и лежащего теперь со своим бессвязным бормотанием между стальными стенками средней рубки. Эта картина едва не заставила меня принять решение, так как в моем лихорадочном воображении этот грек олицетворял всю безумную, идиотическую, беспомощную команду. Конечно, я еще мог вернуться в Балтимору – слава Богу, у меня было довольно денег, чтобы я мог исполнять свои капризы. Мистер Пайк как-то сказал, в ответ на мой вопрос, что ежедневный пробег «Эльсиноры» обходится в двести долларов в день. Я мог позволить себе заплатить не только двести, но и две тысячи долларов в день за те несколько дней, которые понадобились бы, чтобы доставить меня обратно в Балтимору либо довезти до какого-либо лоцманского буксира или же до направляющегося в Балтимору судна.

Я был уже готов сойти вниз и сообщить капитану Уэсту о своем решении, когда мне пришла в голову другая мысль: «Так ты, мыслитель и философ, утомленный светом, боишься утонуть и перестать существовать во мраке»? И вот только потому, что я гордился смиренностью своей жизни, сон капитана Уэста не был нарушен. Разумеется, я не уйду от приключения, если можно назвать приключением путешествие вокруг мыса Горн на судне, наполненном безумцами и идиотами и даже хуже. Ведь я помнил трех вавилонян и семитов, которые вызвали ярость мистера Пайка и смеялись так безмолвно и ужасно.

Ночные мысли! Мысли бессонницы! Я отогнал их и направился вниз, насквозь пронизанный холодом. У дверей капитанской рубки я встретился с мистером Меллером.

– Добрый вечер, сэр, – приветствовал он меня. – Жаль, что нет небольшого ветра, который помог бы нам выбраться подальше в море.

– Что вы думаете о команде? – спросил я через минуту-другую.

Мистер Меллер пожал плечами.

– Я видел на своем веку не одну странную команду, мистер Патгёрст. Но такой дикой, как эта, никогда не видел – мальчишки, старики, калеки… Вы видели, как сумасшедший грек Тони бросился вчера за борт? Ну вот, это еще только начало. Он образчик многих таких же! В моей вахте есть верзила-ирландец, с которым что-то неладно. А заметили вы маленького сухонького ирландца?

– Который всегда выглядит злым и который стоял третьего дня на руле?

– Этот самый – Энди Фэй. Ну, так вот, Энди Фэй только что жаловался мне на О’Сюлливана. Говорит, что О’Сюлливан грозил убить его. Когда Энди Фэй сменился в восемь часов с вахты, он застал О’Сюлливана за тем, что тот точил бритву. Я повторяю вам весь их разговор в точности, как мне его передал Энди:

– О’Сюлливан говорит мне: «Мистер Фэй, я хотел бы сказать вам пару слов. – Пожалуйста, говорю я, что вам надо? – Продайте мне ваши непромокаемые сапоги, мистер Фэй, – говорит О’Сюлливан как нельзя более вежливо. – Ну на что они вам? – спрашиваю я. – Этим вы сделаете мне большое одолжение, – отвечает О’Сюлливан. – Но это моя единственная пара, – объясняю я, – а у вас ведь есть свои. – Мистер Фэй, мои мне нужны будут только для плохой погоды, – говорит О’Сюлливан. – Впрочем, – добавляю я, – ведь у вас нет денег. – Я заплачу за них, когда мы получим расчет в Ситтле, – говорит О’Сюлливан. – Нет, я не согласен, – отказываюсь я, – кроме того, вы не сказали мне, что вы с ними сделаете. – Но я вам скажу, – отвечает О’Сюлливан, – я хочу выбросить их за борт. – После этого я повернулся, чтобы уйти, но О’Сюлливан очень вежливо, словно желая уговорить меня, продолжает, все еще оттачивая свою бритву: – Мистер Фэй, – говорит он, – не подойдете ли вы сюда, чтобы я перерезал вам горло? – Тогда я понял, что моя жизнь в опасности, и пришел доложить вам, сэр, что этот человек – буйнопомешанный».

– Или скоро им будет, – заметил я. – Я обратил на него внимание вчера – высокий малый, который все время что-то бормочет про себя.

– Да, это он, – подтвердил мистер Меллер.

– И много у вас на судне таких? – спросил я.

– Право, думаю, больше, чем я хотел бы, сэр.

В это время он закурил папиросу и вдруг быстрым движением сдернул с себя фуражку, наклонил голову вперед и поднял над ней горящую спичку, чтобы мне посветить.

Я увидел седеющую голову, макушка которой, не совсем лысая, была местами покрыта редкими, длинными волосами. И поперек всей этой макушки, исчезая в более густой бахромке над ушами, проходил самый огромный шрам, который мне когда-либо случалось видеть. Поскольку я видел его лишь мгновение – спичка быстро потухла – и так как рубец был невероятно велик, я, быть может, преувеличиваю, но готов поклясться, что мог бы вложить два пальца в ужасное углубление, и что ширина его также была не менее двух пальцев. Казалось, что кости здесь вовсе не было, а лишь большая щель, глубокая рытвина, покрытая кожей; и я чувствовал, что мозг пульсировал непосредственно под этой кожей.

Он надел фуражку и весело засмеялся, удовлетворенный произведенным эффектом.

– Это сделал сумасшедший кок, мистер Патгёрст, – косарем для мяса. В то время мы находились в нескольких тысячах миль от берега, в Южно-Индийском океане, но безмозглый кок вообразил, что мы стоим в Бостонской гавани и что я не хочу отпустить его на берег. В ту минуту я стоял к нему спиной и не сообразил, откуда получил удар.

– Но как вы могли оправиться от такой раны? – спросил я. – Должно быть, на судне был великолепный хирург, а вы обладаете удивительной живучестью.

Он покачал головой.

– Должно быть, это следует приписать живучести… и патоке.

– Патоке?

– Да. У капитана были старомодные предрассудки относительно антисептических средств. Он всегда употреблял патоку для перевязки свежих ран. Я лежал на койке много томительных недель – переход был очень длинный – и к тому времени, как мы пришли в Гонгконг, рана зажила, и в береговом враче не было надобности. Я уже нес свою вахту третьего помощника, – в то время у нас было по три помощника капитана.

Только спустя много дней я мог убедиться в том, какую ужасную роль этот шрам на голове мистера Меллера должен был сыграть в его судьбе и в судьбе «Эльсиноры». Если бы я знал это в ту минуту, капитан Уэст был бы разбужен самым необычайным образом, так как к нему явился бы крайне решительный полуодетый пассажир с диким предложением, в случае необходимости, немедленно купить «Эльсинору» со всем ее грузом с условием, чтобы ее тотчас повернуть обратно в Балтимору.

Но теперь я только подивился тому, что мистер Меллер прожил столько лет с такой дырой в голове.

Мы продолжали разговаривать, и он рассказал мне много подробностей этого случая и других случаев в море, в которых играли роль безумцы, по-видимому, переполнявшие все суда.

И все-таки этот человек мне не нравился. Ни в том, что он говорил, ни в его манере говорить я не мог найти ничего дурного. Он казался человеком великодушным, обладающим широким кругозором и, для моряка, вполне светским. Мне нетрудно было простить ему чрезвычайную слащавость речи и излишнюю вежливость обращения. Дело было не в том. Но я все время с тяжелым чувством и, полагаю, интуитивно ощущал, несмотря на то что в темноте не видел даже его глаз, что там, позади этих глаз, внутри этого черепа, скрывалось чуждое мне существо, которое наблюдало за мной, измеряло меня, изучало и говорило одно, думая в то же время совершенно другое.

Когда я пожелал ему спокойной ночи и пошел вниз, у меня было такое чувство, точно я разговаривал с одной половиной некоего двуликого существа. Другая половина молчала. И все же я чувствовал ее, живую и волнующуюся, замаскированную словами и плотью.

Я снова не мог заснуть. Я принял еще кремортартар. Я решил, что теплота постели раздражает мою крапивницу. А между тем, едва я переставал стараться уснуть, зажигал лампу и принимался за чтение, раздражение кожи ослабевало. Но оно снова возобновлялось, как только я гасил лампу и закрывал глаза. Так проходил час за часом, и в течение их, среди тщетных попыток уснуть, я прочел много страниц «Отшельника» Рони – занятие не слишком веселое, должен оказать, так как все время речь идет о микроскопическом и слишком тщательном исследовании измученных нервов, телесных страданий и умственных аномалий Ноэля Сервеза. Наконец я бросил роман, проклял всех французов-аналитиков и нашел некоторое утешение в более жизнерадостном и циничном Стендале.

Над головой я слышал ровные шаги мистера Меллера, ходившего взад и вперед. В четыре часа вахта сменилась, и я узнал старческое шарканье ног мистера Пайка. Полчаса спустя, как раз когда зазвонил будильник буфетчика, тотчас же остановленный чутким китайцем, «Эльсинора» накренилась в мою сторону. Я слышал лающие и рявкающие приказания мистера Пайка, и время от времени над моей головой раздавался топот многочисленных ног заколдованной команды, которая натягивала и наматывала канаты.

«Эльсинору» продолжало кренить, и вскоре в свой иллюминатор я увидел воду. Затем она выпрямилась и бросилась вперед с такой быстротой, что через кружок толстого стекла рядом со мной я слышал шипение и свист пены.

Буфетчик принес мне кофе, и я читал до рассвета и после него, когда Вада подал мне завтрак и помог одеться. Он тоже жаловался, что не мог спать. Его поместили вдвоем с Нанси в одной из кают средней рубки. Как описал Вада, маленькая каюта, вся стальная, делалась воздухонепроницаемой, как только закрывалась стальная дверь. А Нанси настаивал на том, чтобы дверь была закрыта. В результате Вада задыхался на верхней койке. Он говорил, что воздух делался таким спертым, что пламя на лампе, как бы высоко ни был поднят фитиль, начинало опускаться и почти отказывалось гореть. Нанси преблагополучно храпел все время, а он, Вада, не был в состоянии сомкнуть глаз.

– Он грязный, – говорил Вада. – Он свинья. Я больше не буду там спать.

Поднявшись на корму, я увидел, что «Эльсинора» со многими убранными парусами неслась по бурному морю под нависшим небом. Я нашел также мистера Меллера шагающим взад и вперед совершенно так же, как несколько часов тому назад, и мне стоило некоторых усилий сообразить, что он сменялся с вахты от четырех до восьми. Но он сказал мне, что проспал с четырех до половины восьмого.

– Дело в том, мистер Патгёрст, что я всегда сплю, как младенец… Это означает чистую совесть, сэр, да, чистую совесть.

И пока он изрекал эту пошлость, я чувствовал, что чуждое существо внутри его черепа наблюдает за мной, изучает меня.

В каюте капитан Уэст курил сигару и читал Библию. Мисс Уэст не показывалась, и я благодарил судьбу за то, что морская болезнь не присоединилась к моей бессоннице.

Не спрашивая ни у кого разрешения, Вада устроил себе уголок для спанья в дальнем конце большой задней каюты, загородив его прочно увязанной веревками стеной из моих сундуков и пустых ящиков из-под книг.

День был довольно-таки унылый, без солнца, с порывами дождя, непрестанным плеском волн о борт и перекатыванием воды через палубу. Взгляд мой был прикован к дверям кают-компании, и я мог видеть несчастных, промокших насквозь матросов каждый раз, как им давали какую-либо работу по уборке или подъему парусов. Несколько раз я видел, как кого-нибудь из них сбивало с ног и швыряло по палубе среди кипящей пены. И среди этих катающихся, цепляющихся, перепуганных людей прямой, не шатаясь, уверенный в своей силе и своем умении, двигался мистер Пайк или мистер Меллер. Ни одного из них никогда не валило с ног. Они никогда не отшатывались от брызг волны или более тяжелой массы падающей на палубы воды. Они питались другой пищей, воспитаны были в ином духе; они были железные по сравнению с жалкими отбросами человечества, которых они заставляли повиноваться себе.

Конец ознакомительного фрагмента.



Loading...Loading...